А может быть, дело в том, что, выражаясь языком современной психологии, наше подсознательное ego, или, выражаясь языком современной теологии, наше астральное «я» способно видеть и передавать в мозг то, чего мы не в состоянии заметить при помощи обычных чувств? Однако путь этот слишком долог, чтобы мы на него сворачивали.

Мопассан при желании мог соперничать с По в царстве странного и необычного, в котором американец считается непревзойденным. Вы читали рассказ Мопассана, который называется «Орля»? Это достойнейший пример diablerie[11]. Но круг тем француза, разумеется, намного богаче. Он наделен тонким чувством юмора, которое как будто помимо его желания пробивается в некоторых его рассказах, но дает им всем особый приятный привкус. Однако даже после всего сказанного разве кто-нибудь усомнится в том, что строгий и ужасный американец – фигура более великая и самобытная?

Раз уж мы заговорили о «страшных» рассказах в американской литературе, вы читали Амброза Бирса?{232} У меня есть его сборник «В гуще жизни». Это был довольно самобытный писатель. Чтение его рассказов нельзя назвать приятным времяпрепровождением, но они оставляют след в душе, а это является показателем мастерства их автора.

Меня всегда интересовало, откуда у По его стиль? Лучшие работы его дышат грозным величием, словно они высечены на полированном черном янтаре, который был доступен только ему. Не побоюсь сказать, что, если я сниму с полки его книгу, практически на любой странице я смогу найти пример, который даст вам понять, о чем я говорю. Ну вот:

«Да, прекрасные сказания заключены в томах Волхвов – в окованных железом печальных томах Волхвов. Там, говорю я, чудесные летописи о Небе и о Земле и о могучем море – и о Джиннах, что завладели морем и землей и высоким небом. Много мудрого таилось и в речениях Сивилл{233}; и священные, священные слова были услышаны встарь под тусклой листвой, трепетавшей вокруг Додоны{234}, – но, клянусь Аллахом, ту притчу, что поведал мне Демон, восседая рядом со мною в тени могильного камня, я числю чудеснейшей из всех!»

Или это предложение: «И тогда мы семеро в ужасе вскочили с мест и стояли, дрожа и трепеща, ибо звуки ее голоса были не звуками голоса какого – либо одного существа, но звуками голосов бесчисленных существ, и, переливаясь из слога в слог, сумрачно поразили наш слух отлично памятные и знакомые нам голоса многих тысяч ушедших друзей»[12].

Разве в этом не чувствуется строгое достоинство? Ни один писатель не может взять и придумать стиль. Он всегда следует какому-то влиянию или, как происходит чаще всего, нескольким влияниям. Установить, из какого родника черпал вдохновение По, я так и не смог. Впрочем, если бы Хэзлитт или Де Квинси{235} стали писать «страшные» рассказы, они скорее всего породили бы нечто подобное.

Теперь же, с вашего разрешения, перейдем к прекрасному изданию романа «Монастырь и семейный очаг», который стоит слева от По.

Просматривая свои беспорядочные наброски к этому эссе, я заметил, что назвал «Айвенго» вторым лучшим историческим романом девятнадцатого века. Осмелюсь предположить, многие пальму первенства отдали бы «Истории Генри Эсмонда»{236}, и я вполне понимаю эту позицию, хотя и не разделяю. Я признаю красоту стиля, выдержанность образов, исключительную точность в передаче духа эпохи королевы Анны{237}. Наверное, не было написано ни одного исторического романа, автор которого знал бы описываемое время столь же досконально. Но, сколь ни велики эти достоинства, для романа они не являются главными. Для романа главное – занимательность, хотя Аддисон как-то язвительно заметил, что главное предназначение романов – это чтобы у кондитеров никогда не заканчивалась бумага. «Эсмонда» я считаю очень интересным в тех местах, где описывается кампания в Южной Шотландии, когда на сцену выходит бездушный и беспринципный герцог Мальборо, и в тех случаях, когда являет свой зловещий лик лорд Мохэн. Но в нем есть и затянутые пассажи, которые читаются с гораздо меньшим интересом. Чтобы считаться действительно выдающимся, роман должен держать читателя в напряжении от начала до конца. «Айвенго» не отпускает ни на минуту, и именно этим он как роман лучше «Эсмонда», хотя как литературное произведение последний более совершенен.

Итак, если бы я обладал тремя голосами, я бы все их отдал роману «Монастырь и семейный очаг», назвав его не только лучшим историческим романом, но и вообще лучшим романом, написанным на английском языке. Я прочитал почти все значимые иностранные романы девятнадцатого века и могу сказать (только от своего имени и в пределах своей начитанности), что только «Война и мир» Толстого произвела на меня такое же впечатление, как эта книга Чарльза Рида. Для меня они стоят на вершине художественной литературы девятнадцатого столетия. Надо сказать, что у них есть много сходного: чувство пространства, количество действующих лиц, то, как персонажи появляются и уходят. Правда, англичанин более романтичен, а русский более реалистичен и серьезен, но оба романа велики.

Подумайте, что делает Рид в своем романе. Он словно берет читателя за руку и уводит за собой в средние века, и это не обычные театральные декорации, этот мир дышит, люди, его населяющие, так же реальны и человечны, как пассажиры омнибуса{238} на Оксфорд-стрит{239}. Он переносит его в Голландию, показывает ему не только живописцев и бедняков, но и саму жизнь. Он ведет его вдоль длинного Рейна, этого спинного мозга средневековой Европы, знакомит с зарождением печатного дела, первыми ростками свободы, жизнью великих торговых городов Южной Германии, положением дел в Италии, артистическими мастерскими Рима, церковными институтами на заре Реформации. И все это изложено прекрасным ярким и живым языком и умещается в одной книге. Помимо широкой панорамы средневековой Европы, в романе показан и внутренний мир самого главного героя – Герхарда. Его возвышение, падение, возрождение и достойный жалости трагический финал делают этот роман поистине великим. Я считаю, что благодаря характерному для романа соединению широкого воображения и глубочайших познаний он стал неповторимым явлением нашей литературы. Чтобы лучше понять, каким образом Чарльз Рид добывал из грубой руды исторических фактов благородный металл, который переплавлял в словесную форму воображения, можно сначала прочитать автобиографию Бенвенуто Челлини, а потом уж взяться за картину средневековой жизни Рима, написанную Ридом. Прекрасно, когда писатель имеет достаточное усердие, чтобы добывать факты. Но дар умело использовать эти факты встречается намного реже. Точность, лишенная педантизма, – вот идеал, к которому должен стремиться сочинитель исторических романов.

Чарльз Рид – одна из самых удивительных фигур в нашей литературе. Ему почти невозможно найти соответствующее место. Его лучшие работы возносят его на самую вершину, а худшие – низводят до уровня пошлых суррейских мелодрам, но в лучших есть слабые места, а в худших – сильные. В шелковое полотно Рида всегда вплетены хлопковые нити, а в хлопковую пряжу – шелк. Но, несмотря на все недостатки, человек, написавший, кроме великого романа, о котором говорилось выше, «Никогда не поздно исправиться», «Чистоган», «Нечестная игра» и «Гриффит Гонт», достоин того, чтобы стоять в одном ряду с нашими лучшими романистами.

В книгах Рида я чувствую его сердце. Такого не встретишь больше ни у кого. Он по-настоящему любит своих героев и героинь и в той же степени ненавидит своих же негодяев. Это захватывает и заставляет читателя испытывать такие же чувства. Никто кроме него не говорил так тепло о душе и красоте своих героинь. Уметь нарисовать прекрасный и правдоподобный женский портрет – редкий дар… Особенно для писателей-мужчин. Если в литературе девятнадцатого века есть девушка прекраснее Джулии Додд, я не имел удовольствия с ней встречаться. Писатель, из-под пера которого вышел и столь тонкий и возвышенный портрет, и такие колоритные образы, как разбойники в «Монастыре и семейном очаге», имеет талант редкостный по своей широте. Перед Чарльзом Ридом я всегда готов снять шляпу.

VII

Хорошо, что волшебная дверь закрыта. За ней – наш полный забот мир с его надеждами и страхами, чаяниями и разочарованиями; мир, в котором болит сердце и не знает покоя разум. Но здесь, где вы, удобно устроившись на зеленом диванчике, осматриваете стоящие на полках длинные ряды молчаливых и добрых друзей, вас ждет спокойствие для духа и отдохновение для разума в обществе великих мертвых. Научитесь любить их, научитесь восхищаться ими; научитесь понимать, что означает знакомство с ними, ибо, пока вы этого не сделаете, величайшее утешение и успокоение, которое дает Бог людям, не осенит вас своей благодатью. Здесь, за волшебной дверью, вы найдете покой, здесь вы можете позабыть о прошлом, насладиться настоящим и приготовиться к будущему.

Вы, сидящие со мной на этом зеленом диванчике, уже знакомы с верхней полкой, на которой выстроились потрепанный Маколей, аккуратный Гиббон, желтовато-коричневый Босуэлл, оливково-зеленый Скотт, пестрый Борроу и вся остальная компания, стоящая рядом с ними. К слову, каждому хочется, чтобы его самые близкие друзья дружили и между собой. Но за что Борроу так не любил Скотта? Ведь, казалось бы, благородный и романтический дух должен был покорить этого огромного скитальца, но нет слов более обидных и злых, чем те, которые младший из них бросал в адрес старшего. Дело в том, что Борроу был заражен опасным вирусом, отравлен ядом, который разрушил его способность видеть. Он был религиозным фанатиком, сектантом, для которого не существовало добродетели вне его понимания великой тайны. Какой-нибудь язычник, забрызганный кровью берсеркер или колдун-друид{240} находил отклик в его душе, но современник, человек одной с ним веры, который отличался от него лишь тонкостями проведения тех или иных обрядов или толкованием некоторых священных текстов, сразу же становился для него воплощением зла, не заслуживающим проявления милости. Поэтому Скотт с его благоговением перед старыми традициями стал ему ненавистен. Как бы там ни было, Большой Борроу не был жизнерадостным человеком, и я не припомню, чтобы он отозвался добрым словом хоть об одном из своих собратьев по перу. Только среди бардов Уэльса и скальдов{241} из исландских саг{242} он мог найти родную душу, хотя кто-то заметил, что таким образом этот сложный человек всего-навсего хотел сообщить миру о том, что владел валлийским и норвежским языками. Но здесь, за волшебной дверью, не должно быть места злости… И все же терпение к нетерпимости – это ли не венец добродетели?