По сути дела, Бэрри Джинз, Опасный Мужчина, ввел моду, напрочь отменившую всякие ухаживания, и эта мода господствовала в период между двумя войнами по обе стороны Атлантического океана. Не стало вовсе того, что в просторечии называется «приударить». Если молодой человек вез девушку в машине и притормаживал возле ее дома, речи не было о том, чтобы зайти и побыть у нее полчаса. Ведь Бэрри Джинз так не делал. Бэрри еще глубже надвигал на глаза свою шляпу, рот его делался еще тверже, и он произносил что-нибудь вроде: «Пока…» В следующем кадре зрители видели, как девушка, стоя перед дверью, вставляет ключ в замочную скважину и плачет, а Бэрри Джинз в своем «кадиллаке» заворачивает за угол. То же самое происходило в горах или в пустыне. Если Бэрри Джинз оказывался у пропасти где-нибудь в Андах или в Альпах, если он лежал на краю оазиса с грязной лужей и тремя пальмами, в пятистах милях от ближайшего поста легионеров, рядом с ним, конечно же, была женщина; но он не прикасался к ней. У него не было даже веревки, чтобы вытащить ее из пропасти, или жестянки, чтобы набрать грязной воды из лужи. Он лишь произносил: «Вот так» – и уходил прочь. Или умирал.

Благодаря этой своей манере Опасный Мужчина приобрел популярность не только у женщин, но и у мужчин. Им больше не приходилось особенно затрудняться. Необязательными стали поцелуи. Необязательными – ласки. А уж вся эта утомительная белиберда с заказыванием столика в ресторане, беседой с метрдотелем и обсуждением карты вин воспринималась просто как нечто допотопное. Ведь Бэрри Джинз так не делает. Стоило ему войти в ресторан со своей дамой и лишь поднять палец, и все как будто тут же знали, что ему нужно. Официанты лезли вон из кожи: людям, которые уже сидели за столиками, говорили, что мест нет, а Опасный Мужчина садился за стол вместе со своей женщиной, которая смотрела только на него, и, отодвинув меню, произносил одно лишь слово: «Устриц».

Бэрри Джинз ввел моду на бифштексы – такие сырые, что было неясно, жарили ли их вообще; на то, чтобы ходить зимой без пальто; спать нагим (это поклонники заключили из того, что ни в одном фильме не было показано, как он надевает пижаму); а также любить вещи больше, чем людей. Так, в самых своих знаменитых фильмах, тех, что вошли в его «золотой фонд», в последних кадрах Опасный Мужчина обычно поглаживал свой старенький «форд» или держал румпель яхты, а то еще стоял с топором в руке перед гигантским дубом, произнося: «Придется тебя срубить». Люди выходили из кино, ощущая комок в горле. Какими заурядными казались после этого обычные любовные истории! Единственная картина с Бэрри Джинзом, которая не получилась, – это грандиозная экранизация библейской Книги Бытия, где он играл Адама. Там была сцена, где он поглаживал по спине динозавра, говоря: «А у меня ребрá нет». В этом не было правды. Но тут уж вина сценариста.

Когда началась Вторая мировая война, Опасный Мужчина хотел записаться добровольцем. Однако Пентагон счел, что его роль в увеселении армии и поддержании таким образом ее морального духа слишком высока; Бэрри не взяли, и он продолжал сниматься в кино. Правда, свое неучастие в войне он компенсировал тем, что послал в Европу больше продуктовых посылок, чем все британцы, живущие в США, вместе взятые. Его колбасный фарш помог многим семьям свести концы с концами, и тысячи домохозяек не клюнули на геббельсовские измышления относительно голодающей Британии лишь потому, что у них была возможность готовить еду на комбижире из посылок Бэрри.

Когда война закончилась и Опасный Мужчина впервые за десять лет приехал в Европу с намерением навестить отца (тот уже был на покое, хотя все еще жил в Херн-Бэй), толпа на вокзале Ватерлоо собралась такая, что она растянулась до самой Темзы. Пришлось вызвать конную полицию, и люди, которые не знали, в чем дело, решили, что наконец-то коммунисты устроили свою революцию.

Бэрри растерялся, а Мэй эта демонстрация очень понравилась. За годы, проведенные в Штатах, она в отличие от Бэрри научилась говорить с американским акцентом и нахваталась словечек типа «о’кей». Когда они приехали, то Мэй в основном и выступала перед микрофоном, а Бэрри велела не высовываться и совсем надвинуть шляпу на глаза. Так он казался еще недоступнее, и толпе это понравилось. Шумиха была такая, что им пришлось отказаться от поездки в Херн-Бэй, а вместо этого пригласить отца в Кейп-Рот, где они скрывались от поклонников. Там были сделаны фотографии: Бэрри вместе с отцом смотрит на море и произносит: «Как хорошо дома!» Поговаривали, что они получили приглашение в Бэлморал[33], но так это или нет – неизвестно.

Новые имена, эстрадные звезды, кумиры молодежи никак не повлияли на популярность Опасного Мужчины. Его слава слишком глубоко укоренилась в сердцах мужчин и женщин старше тридцати пяти. Они родились и выросли с верой в Бэрри Джинза, с верой в Бэрри Джинза они умрут. Да и молодежь любила его. Седеющие волосы (только на висках, заметьте), едва различимый намек на мешки под глазами и складки у рта – все это действовало на дочерей так же, как двадцать лет назад на их матерей: они начинали мечтать. Кому нужны поцелуи соседского мальчишки или молодого человека из дома напротив, если можно сидеть – совсем одной – в темном зале, а Бэрри Джинз скажет тебе с экрана: «Жди», а потом повернется и уйдет? Его чарующий голос, смысл, которым он его наделяет… И ничего в глазах, ни тени улыбки. Только: «Жди». О боже!

Опасный Мужчина никогда не брался за Шекспира. Против этого возражала Мэй. Каждый может наклеить бороду и болтать без умолку, говорила она. Господь дал тебе образ, вот и не выходи из него. Бэрри был разочарован. Он бы с удовольствием попробовался в «Лире» – «Гамлета» и «Ричарда Третьего» уже застолбили.

– Мэй права, – соглашались люди из его окружения. – За этот материал не берись. И в Токио он не пойдет. Ты держись за роли, на которых пошел вверх, тогда наверху и останешься.

Его окружение (иначе – «ребята») состояло из личного менеджера, импресарио, пресс-агента, личного секретаря, гримера и дублера. Секретаршу Мэй не потерпела бы: секретарша в летах захотела бы вертеть Бэрри, а молодая – еще чего-нибудь. С ребятами было спокойнее. Все они отбирались ею лично, и у всех были жены, которых можно было не принимать в расчет.

Без ребят и без Мэй Бэрри не мог ступить и шагу. Даже уик-энды ребята проводили в Беверли-Хиллз, в специально выстроенном для него доме – очаровательной имитации старой кентской хмелесушилки. На всякий случай. Вдруг подвернется новый сценарий или миллионер, которому некуда девать деньги, а то вдруг бухгалтер придумает новый финт с налогами. Для улаживания таких дел Мэй и нужны были ребята, чтобы не беспокоить Бэрри.

У Опасного Мужчины не было детей. Только Мэй. Когда-то их это огорчало. Можно было бы печатать фотографии Бэрри с сынишкой на плечах или как Бэрри учит его плавать в бассейне или пускать воздушного змея. Но годы шли, и Мэй с ребятами решили, что лучше оставить все как есть. Долговязый парень или здоровая гогочущая деваха могли бы сильно подпортить легенду об Опасном Мужчине. И Бэрри Джинз остался загадочным и недоступным: каждой женщине он был любовником и ни одной девушке не был отцом. Когда знаменитый актер начинает играть отцов – это начало конца. Когда же он играет дедушек – это конец.

– Солнышко мое, – говорила Мэй, – ты нужен людям такой, как ты есть: руки в карманах, шляпа надвинута на глаза. Ты только ничего не меняй. И после съемки тоже.

Так и было. Бэрри почти всегда молчал. Даже дома. Люди, его знавшие – в основном публика из Голливуда или как-то связанная с кино, – смотрели, как этот высокий поджарый человек тянет через соломинку апельсиновый сок (Бэрри не употреблял спиртного), и поражались, как это – черт возьми! – ему удается. У его сверстников были животы и складки на шее. У большинства. Только не у Бэрри Джинза. О, у Опасного Мужчины не было ничего подобного! Каждый день, если не было съемок, Мэй поднимала его в шесть утра, и он делал шведскую гимнастику. И если вечером не было приема, то в девять он уже спал.

За все те годы, что Опасный Мужчина правил миром, имя его не было замешано ни в одной истории. Он не разрушил ни одной семьи. Красавицы, игравшие с Бэрри, не могли даже принести домой фотографию, где они сняты вместе с ним в студии. Мэй не позволяла. Снимок можно было опубликовать. Он мог появиться в газете, и начались бы разговоры. Пылкие итальянки, томные французские vedettes[34], красотки из южных штатов, смуглые пуэрториканки – какую бы из звезд дня ни наняли играть с Бэрри, ни одной не удавалось и словом с ним перемолвиться за пределами съемочной площадки. Мэй с ребятами всегда были начеку. А если какому-то репортеру, более шустрому, чем его коллеги, удавалось застать Бэрри врасплох во время ланча – когда ребята отлучались в туалет, а Мэй пудрила носик – и спросить: «Что вы думаете о Мици Сульва?» – или еще о какой-нибудь красавице, чье имя шло на афише вслед за ним, Бэрри отвечал только: «Она великолепна». Такой ответ ни к чему не обязывал и был абсолютно безопасен. Он никак не ущемлял ни эту женщину, ни Мэй. Никакой, даже самый изощренный репортер не мог бы извратить его или придать ему какой-то иной смысл. Что даст заголовок вроде: «Бэрри Джинз считает Мици Сульва великолепной актрисой»? А пока репортер готовил свой следующий вопрос, из туалета уже появлялись ребята.

Лишь во время подготовки первой сенсорной программы[35] сотрудникам Бэрри пришлось задуматься, годятся ли и теперь их прежние методы. Все знают, что сенсорные программы, или «сенси», появились в конце осени 59-го. Это была подлинная революция в кино, приведшая к хаосу, который продолжался до тех пор, пока технари не взяли дело в свои руки, а крупные концерны не опутали все свои залы сенсопроводкой. Однако настоящая паника началась на киностудиях. Что будет со звездами? Выстоят ли в новой обстановке великие, и самый великий из великих – Бэрри Джинз, Опасный Мужчина? Дело в том, что эффект достигался не только сенсофикацией зала: во время передачи актера тоже подключали к сети (специальное устройство было спрятано в его одежде), и чувственная энергия актера подавалась на «мяукалку» – так называли устройство, которое, в свою очередь, передавало энергию на энергомашины, установленные в залах. Если ток был ниже уровня «А», «мяукалка» просто не включалась. И весь ужас заключался в том, что «мотивация» (то есть уровень сенсоэнергии актера) была величиной неизвестной и определялась лишь опытным путем.