Первая часть ее искупления была совершена, но пруд требовал жертвоприношения, и Дебора к этому подготовилась. В кармане у нее лежал огрызок карандаша, с которым она не расставалась весь школьный год и называла счастливым. На нем были отметины зубов, а на конце – остатки изжеванной резинки. Это сокровище надлежало отдать пруду так же, как были отданы в прошлом другие сокровища – крошечный кувшинчик, пуговица с гербом и фарфоровая свинка. Дебора нащупала огрызок карандаша и поцеловала его. Столько одиноких месяцев она носила его с собой и гладила, а теперь пришла минута разлуки. Пруду отказывать нельзя. Крепко зажмурившись, она взмахнула правой рукой и услышала слабый всплеск упавшего в воду карандашного огрызка. Открыв глаза, она увидела расходящуюся по середине пруда зыбь. Карандашик исчез, но зыбь продолжала тихо колыхать лилии. Это движение символизировало принятие дара.

Дебора, все еще на коленях, снова скрестила на груди руки, придвинулась к самому краю берега и, низко нагнувшись, глянула в воду. На нее, колыхаясь, глядело ее отражение, и это было не то лицо, что она знала, и даже не то, которое видела в зеркале и которое в любом случае фальшиво, – а искаженный образ, темнокожий и призрачный. Скрещенные руки походили на лепестки водяных лилий, а цветом были не восково-белые, а призрачно-зеленые. И волосы тоже не были живой копной, которую она каждый день расчесывала и перевязывала сзади лентой, а свисающим пологом. Когда отражение улыбнулось, оно исказилось еще сильнее. Опустив руки, Дебора наклонилась вперед, взяла прутик и трижды нарисовала круг на гладкой поверхности. Вода дрожала в расходившейся ряби, а отражение, разбитое на осколки, вздымалось вверх и танцевало, словно какое-то чудовище, у которого не было ни глаз, ни рта.

Наконец вода успокоилась. Над ней гудели насекомые, длинноногие мухи и жуки с растопорщенными крыльями. Стрекозе достался во владение великолепный лист лилии. Она упоенно парила над ним. Но едва Дебора на мгновение отвела взгляд, стрекоза исчезла. В дальнем конце пруда, позади скопления лилий, собралась зеленая ряска, а под ней укоренились перепутанные водоросли. Они были так густы и за долгое время так слежались, что человек, ступивший в них с берега, застрял бы там и задохнулся. А вот мухи и жуки могли сидеть на поверхности, и бледная ряска для них была вовсе не коварной западней, а местом отдыха и покоя. И если кто-то бросал камень, чтобы по пруду пошла зыбь, она достигала ряски и раскачивала ее, и вся мшистая поверхность ритмически колыхалась, словно танцевальная площадка под ногами посетителей.

В дальнем конце пруда стояло мертвое дерево. Оно могло быть елью, или сосной, или даже лиственницей – время сделало его неопознаваемым. У него не было никакого отличительного знака, кроме ветвей, несуразно растопыренных на фоне неба. Шапка плюща венчала его растрепанную верхушку. Прошлой зимой у него обломился давно надломленный сук, он теперь лежал полупогруженный в воду, и зеленая тина свисала с его высохших веток. Размокший в воде сук служил наблюдательным пунктом для птиц, и Дебора увидела, как из молодой поросли, окружавшей мертвое дерево, внезапно вылетел птенец и на миг опустился на мшистую филигрань. Он был охвачен ужасом. Мать остерегающе окликнула его откуда-то из сумрачной безопасности, и птенец, следуя зову, торопливо сорвался с ветки, давшей ему временное пристанище, и, неудачно выбрав момент, сбившись с направления, все же достиг безопасности. Сердитое щебетание в подлеске указывало на полученный им нагоняй. После того как он скрылся, на пруд вернулась тишина.

Сейчас, подумала Дебора, самое подходящее время для молитвы. Лилии закрывают лепестки. Рябь на воде успокоилась. А темная впадина в центре пруда, эта черная неподвижность, где вода глубже всего, – конечно же, воронка, уводящая в королевство, что лежит внизу. Через эту воронку прошли все пожертвованные сокровища. Вот и огрызок карандаша недавно нырнул туда, в глубину. Теперь он уже принят как равный среди своих сотоварищей. Это и был единственный закон пруда, других заповедей не существовало. Дебора знала: как только он совершился, этот первый, безоглядный прыжок в холод, мягкость приветливой воды уносит всякий страх. Вода плещет в лицо и промывает глаза, и этот прыжок – вовсе не в темноту, а в свет. Когда проникаешь в пруд, вода становится не чернее, а светлее – более золотисто-зеленой, и грязь, которую люди представляют себе там, это лишь защита от чужаков. Свои же – те, что знают, – тотчас направляются к самой сути, а там – пещеры, фонтаны и радужных цветов моря. Там пляжи из белейшего песка. Там беззвучная музыка.

Снова Дебора закрыла глаза и еще ниже склонилась к пруду. Ее губы почти касались воды. Это наступило великое молчание, у нее не было ни одной мысли, и она была принята прудом. Волны покоя расходились вокруг, и она медленно утрачивала всякое чувство себя, ощущение своих ног, своего коленопреклоненного тела, своих стиснутых рук. Все исчезло, осталось лишь ощущение бесконечного покоя. Это было более глубокое постижение, чем то, что приходит, когда прислушиваешься к земле, потому что земля принадлежит миру, потому что земля – это бьющийся пульс, а для того, чтобы постичь и принять в себя пруд, нужен совсем особый род слуха: как закрываются лилии, так погружается в глубь душа.

– Дебора!.. Дебора!

Ох, только не это! Не сейчас, пусть не зовут домой сейчас! Ее точно ударили в спину или выскочили на нее из-за угла. Словно резкий и внезапный шум другой жизни разрушил тишину и таинственность. Потом раздался перезвон коровьих колокольчиков. Это был сигнал от бабушки, что пора возвращаться домой, сигнал не властный, не отталкивающе повелительный, как школьный звонок, который настойчиво торопит прочь от игры к урокам или в часовню, но все же напоминающий, что Время – превыше всего, что жизнью руководит порядок и что даже здесь, в этом праздничном доме, любимом детьми, правят взрослые.

– Хорошо, хорошо, – пробормотала Дебора, вставая и всовывая в туфли занемевшие ноги.

На этот раз зов «Дебора!» прозвучал в несколько повышенном тоне, и в более торопливом звяканье колокольчиков, давным-давно привезенных из Швейцарии, бабушка предстала более властной, чем всегда, а не привычно терпимой к детям и не докучающей расспросами. Это должно было означать, что к ужину для них уже накрыто, что суп, наверное, уже остывает, сначала ведь еще нужно пройти через комедию с мытьем рук, приведением себя в опрятный вид и расчесыванием волос.

– Скорее, Деб! – Теперь уже окликнули совсем близко, чуть не в двух шагах; уединение окончилось, потому что брат мчался по тропе, размахивая своим прутом. – Что это ты здесь делаешь? – Вопрос содержал в себе вторжение и угрозу. Она никогда не спросила бы его, что он делает, если бы он ушел куда-нибудь, желая побыть один, но Роджер, увы, никогда не искал одиночества. Он любил компанию, и сейчас его вопрос, заданный полураздраженно-полуобиженно, на самом деле был вызван страхом, что сестра его бросила.

– Ничего, – сказала Дебора.

Роджер посмотрел на нее подозрительно. Она была в том же настроении, что и утром. А это означало: когда они пойдут спать, она не захочет разговаривать. Одной из лучших особенностей каникул было жить в двух смежных комнатах и иметь возможность окликать Деб, чтобы она с ним поговорила.

– Идем скорее, – сказал он. – Уже звонили.

И то, что он сказал о бабушке во множественном числе, тем самым обезличив любимого человека, показало Деборе, что, даже если сам он этого не понял, он на ее стороне. Его позвали, оторвав от игры, так же как и ее.

Они побежали через лес к лугу и дальше – на террасу. Бабушка уже вошла в дом, но колокольчики у стеклянной двери все еще позвякивали.

В доме было заведено, чтобы дети ужинали первыми, в семь часов; им накрывали в столовой, ставя ужин на нагреватель. Они обслуживали себя сами. Без четверти восемь обедали бабушка с дедушкой. Название «обед» было уступкой их статусу. Ели они то же, что и дети, но для дедушки дополнительно подавали что-нибудь острое. Если дети опаздывали к ужину, это сбивало время и сбивало с толку Агнес, которая стряпала для обоих поколений, и в итоге суп дедушке могли подать с пятиминутной задержкой. Это нарушало порядок.

Дети побежали наверх умыться, а затем вниз, в столовую. Дедушка стоял в прихожей. Дебора иногда думала, что ему было бы приятно посидеть с ними, пока они ужинают, но он никогда этого не предлагал. К тому же бабушка предупреждала их никогда не надоедать ему и ни в коем случае не кричать, когда дедушка рядом. Не потому, что он нервный, а потому, что он любит покрикивать сам.

– Скоро жара настанет, – сказал дедушка.

Он слушал новости.

– Значит, ланч завтра будет на улице, – поспешно сказал Роджер.

За ланч они всегда садились вместе с бабушкой и дедушкой, и это была часть дня, которую Роджер не любил. Он опасался, что дедушка станет расспрашивать, как у него обстоят дела в школе.

– Нет, спасибо, меня избавьте, – сказал дедушка. – Слишком много ос.

Роджер сразу почувствовал облегчение. Это означало, что они с Деборой будут сидеть одни за круглым садовым столиком. Но Деборе стало жаль дедушку, который тут же ушел в гостиную. Ланч на террасе мог пройти весело и подбодрить его. Когда люди старятся, у них остается так мало удовольствий.

– Чего ты больше всего ждешь каждый день? – спросила она однажды бабушку.

– Жду, когда налью в обе грелки горячей воды и лягу в постель.

«Зачем же трудиться всю молодость ради этого?» – подумала Дебора.

Спустившись в столовую, дети продолжали разговор о том, чем займутся во время жары. Для крикета, сказала Дебора, будет слишком жарко. Но можно, предложил Роджер, построить домик на дереве у выгона. Если он раздобудет у Уиллиса несколько старых досок, сколотит их вместе, чтобы получилась платформа, и попросит садовую стремянку, они принесут туда фрукты и бутылки лимонада, и это будет укрытие, из которого они потом смогут следить за Уиллисом.