— Можете быть уверены. Все из-за лютой животной злобы и зависти. Сама-то она не могла написать ничего, кроме этой своей ерунды. Гарриет Вэйн, как и остальные дамочки, помешана на мысли, что они, женщины, могут делать что-то стоящее. Они ненавидят мужчин и ненавидят их работу. Думаете, ей было бы довольно заботиться о таком гении, как Бойз, и помогать ему? Как бы не так! Черт возьми, и он еще спрашивал у нее совета о своей работе, у нее — совета!

— И он обычно принимал ее советы?

— Так она никогда их не давала! Говорила, что не высказывается о работе других писателей. Других писателей! Какая наглость! Конечно, в нашей среде она была чужой, но как она не понимала пропасти между своим умом — и его! С самого начала было ясно, что Филиппу не следует связываться с такой, как она, что это безнадежно. Гению нужно служить, а не спорить с ним. Я пытался его тогда предупредить, но он был ослеплен страстью. И как только можно было захотеть на ней жениться…

— А почему он захотел? — спросил Уимзи.

— Видимо, остатки религиозного воспитания. На все это было жалко смотреть. Да еще этот Эр карт, по-моему, сильно ему навредил. Эдакий ловкий семейный адвокат — вы его знаете?

— Нет.

— Эркарт в него вцепился — наверное, по указке родных. Я видел, как его влияние отравляет Фила, еще задолго до того, как начались неприятности. Может, и к лучшему, что он умер. Было бы ужасно смотреть, как он остепеняется и становится обывателем.

— И когда же это началось — когда кузен в него вцепился?

— Года два назад, может, чуть больше. Позвал его на ужин или что-то вроде того. Как только я увидел этого Эркарта, я понял, что он разрушит тело и душу Фила. Он — в смысле Фил — хотел свободы, чтобы было где развернуться, а с женщиной, кузеном да еще отцом на заднем плане — какая уж там свобода! Ладно, поздно теперь плакать. Остались книги, и это лучшая его часть. Он завещал мне о них заботиться — в конце концов. Гарриет Вэйн все-таки осталась с носом.

— Уверен, теперь его наследие в надежных руках, — сказал Уимзи.

— Но если задуматься, как много он еще мог создать, — произнес Воген, обратив к лорду Питеру свои отчаянные, налитые кровью глаза, — то сразу хочется перерезать себе глотку, правда ведь?

Уимзи согласился.

— Кстати, — сказал он, — вы же в последний день все время были с ним, вплоть до того как он отправился к кузену. Как думаете, у него не могло быть чего-то вроде яда? Не хочу показаться жестоким, но ведь он был несчастен, и как ни ужасно предположить, что он мог…

— Нет, — сказал Воген, — нет. Клянусь, он этого не делал. Фил бы обязательно мне сказал, в те последние дни он очень доверял мне. Делился всеми мыслями. Из-за этой стервы он ужасно страдал, но он бы ни за что не ушел, не сказав мне, не попрощавшись со мной. И к тому же — почему яд? Он выбрал бы другой способ. Я мог бы ему дать…

Он сам себя оборвал и взглянул на Уимзи, но, не найдя в его лице ничего кроме внимания и участия, продолжил:

— Мы говорили с ним о лекарствах — гиосцин, веронал и тому подобное. Он сказал: «Райленд, если я когда-нибудь решу уйти, ты укажешь мне путь». И я бы указал — если б он захотел. Но мышьяк! Думаете, Филипп, который обожал красоту, выбрал бы мышьяк, это орудие провинциальных отравителей? Это совершенно исключено.

— Да, не самый изысканный вариант, — согласился Уимзи.

— Смотрите, — прохрипел Воген, который все это время запивал икру порядочным количеством бренди и все больше расходился, — вот, посмотрите!

Он достал из нагрудного кармана небольшую бутылочку.

— Это я припас до тех пор, пока не закончу редактировать книги Фила. Я всегда ношу ее с собой — это утешает. Успокаивает. Классика: уйти через ворота из слоновой кости — меня же воспитали на классике. Эти подняли бы меня на смех — не говорите им, что я вам сказал, — надо же, до сих пор помню: tendebantque manus ripae ulterioris amore, ulterioris amore.[46] Как же там было… души, как осенняя листва, пластами устилали лесные Валамброзские ручьи…[47] а, нет, это Мильтон… amorioris ultore… ultoriore… черт! бедный Фил!

Мистер Воген разрыдался и нежно погладил бутылочку.

Уимзи, у которого от шума разрывалась голова и в ушах гудело, будто он сидел в машинном отделении, осторожно поднялся и отошел. Кто-то затянул венгерскую песню, плита уже раскалилась добела. Жестом он дал понять Марджори, что с него хватит. Она сидела в углу в окружении нескольких мужчин. Один из них, видимо, читал ей собственные стихи, придвинувшись к ее уху вплотную, другой же под одобрительные возгласы остальных что-то рисовал на обратной стороне конверта. Весь этот шум сбивал певицу, которая в конце концов остановилась посреди такта и в бешенстве закричала:

— Сколько можно! Все галдят! Прерывают! Это невыносимо! Я сама себя не слышу! Прекратите! Я начну с самого начала.

Марджори вскочила с места, извиняясь.

— Я такая бессовестная — извините, Нина, что плохо слежу за вашим зверинцем, — мы совершенно несносны. Мария, простите, я сегодня не в духе. Наверное, лучше заберу Питера и сбегу. Заходите ко мне как-нибудь, дорогая моя, и спойте, когда мне будет получше и я свободнее смогу с вами разговаривать. Спокойной ночи, Нина, было ужасно весело, а вы, Борис, знайте — это лучшее из всего, что вы написали, правда, я не все расслышала. Питер, объясни всем, что я сегодня совсем не в настроении, и забери меня отсюда.

— Чистая правда, — отозвался Уимзи, — сами понимаете, нервы, так что какие уж тут манеры.

— Манеры, — неожиданно взревел бородатый господин, — это буржуазно!

— Полностью с вами согласен, — сказал Уимзи. — Та еще дрянь, одни бессмысленные ограничения. Пойдемте, Марджори, или мы скоро докатимся до вежливости.

— Значит, так, я начну опять с самого начала, — объявила певица.

— Фух! — выдохнул Уимзи уже на лестнице.

— И не говорите. По-моему, я просто святая, что все это выношу. Зато вы встретились с Богеном. Скажите, забавный экземпляр, такой тюфяк?

— Да. Но думаю, он не мог убить Бойза. Мне нужно было на него посмотреть, чтобы убедиться. Куда дальше?

— Попробуем заехать к Джои Тримблсу. Там обосновалась вся оппозиция.

Джои Тримбле занимал мастерскую над конюшнями. Внутри была такая же толпа, такой же дым, такая же селедка и еще больше выпивки, духоты и болтовни. А в придачу — слепящий электрический свет, граммофон, пять собак и резкий запах масляной краски. Ожидали Сильвию Марриот. Уимзи сам не заметил, как его втянули в дискуссию о свободной любви, Д.Г. Лоуренсе, похотливой природе ханжества и аморальности длинных юбок. Однако вскоре он был спасен появлением мужеподобной дамы средних лет со зловещей улыбкой и колодой карт, которая тут же принялась предсказывать всем судьбу. Вокруг нее уже столпились гости, и в этот момент вошла девушка и объявила, что Сильвия подвернула лодыжку и не приедет. Все с сочувствием протянули: «Бедняжка, какая жалость!» — и мгновенно о ней забыли.

— Удерем по-тихому, не прощаясь, — сказала Марджори. — Никто не заметит. Нам повезло, что Сильвия подвернула лодыжку, — так мы точно застанем ее дома, и она никуда от нас не денется. Иногда мне хочется, чтобы они все себе что-нибудь подвернули. Притом что вообще-то работы у них отличные. Даже у тех, кого мы видели у Кропотки. Подумать только, когда-то и мне все это нравилось.

— Мы с вами стареем, — сказал Уимзи. — Простите за грубость. Знаете, Марджори, мне ведь скоро будет сорок.

— Вы хорошо держитесь. Правда, сегодня, Питер, вы какой-то измученный. В чем дело?

— Ничего, кроме среднего возраста.

— Осторожнее, не то еще остепенитесь.

— Ну, я уже много лет веду себя вполне степенно.

— О да, ваш Бантер, ваши книги. Иногда я вам завидую, Питер.

Уимзи промолчал. Марджори посмотрела на него чуть ли не с тревогой и взяла его за руку.

— Прошу вас, Питер, будьте счастливы. Вы всегда принадлежали к тому спокойному, благополучному сорту людей, которых ничто не может выбить из колеи. Пожалуйста, не меняйтесь.

Уже второй раз Питер слышал просьбу не меняться. И если в первый раз он безумно обрадовался, то теперь ужаснулся. Пока их такси плавно катилось под дождем по набережной, он ощутил тупую и злую беспомощность — первое предупреждение о неотвратимых переменах. Он мог бы воскликнуть, как отравленный Этельф в «Трагедии дурака»:[48] «Я меняюсь, меняюсь, бесповоротно меняюсь!» Независимо от того, ждет его в этот раз успех или поражение, жизнь никогда уже не будет прежней. Не потому, что несчастная любовь разобьет его сердце, — нет, безудержные страдания юности для него уже миновали, но он чувствовал, что, освободившись от иллюзий, утратил нечто важное. Отныне каждый беззаботный час будет большим достижением, завоеванием — очередным топором, бутылью в футляре или охотничьим ружьем, спасенным новым Робинзоном с тонущего корабля.

И в первый раз в жизни он засомневался, хватит ли ему сил осуществить задуманное. Уже случалось, что при расследовании к делу примешивались его личные чувства, но еще никогда они не влияли на его способность ясно рассуждать. Теперь же он действовал как в тумане, наугад хватаясь за ускользающие, ложные версии. Он задавал вопросы наобум, постоянно сомневаясь, и если раньше сжатые сроки его только подстегивали, то теперь они пугали его и сбивали с толку.

— Прошу прощения, Марджори, — сказал он, выходя из оцепенения, — боюсь, сегодня со мной ужасно скучно. Видимо, кислородное голодание. Не возражаете, если я приоткрою окно? Так-то лучше. Хорошая еда и немного свежего воздуха — и я до старости лет пропрыгаю, как горный козел. Когда я, желтый, лысый и заключенный в незаметный корсет, буду тащиться в ночные клубы моих праправнуков, люди будут показывать на меня пальцем и говорить: «Смотри, смотри! Это тот самый несносный лорд Питер, знаменитый тем, что за последние девяносто шесть лет не сказал ни одного разумного слова! Он единственный из всех аристократов избежал гильотины во времена революции 1960-го. Мы держим его детям на потеху». А я буду трясти головой с новехонькими зубными протезами и отвечать: «Эх, вот мы в свое время веселились! Не то что эти правильные, смирные бедолаги!»