Не раз потом, в последующие мирные годы, вспоминал Аллейн эту гостиницу в Оверни, у большой дороги. Вечер уже наступил, и в углах длинного, низкого, обшитого деревом покоя сгущался мрак. Дрова, трещавшие на очаге, бросали круг дрожащего багрового света на маленькую группу путников, и на их лицах выделялась каждая черта и каждая тень. Сэр Найджел сидел, опершись локтями о колени, положив на руку подбородок, мушка все еще прикрывала один глаз, но другой сверкал, как звезда, и в резком свете поблескивала лысая голова. Форд пристроился слева от него, его губы были полуоткрыты, глаза смотрели перед собой, на щеках горели пятна яркого румянца, тело было неподвижно, словно оцепенело. По другую сторону сидел, откинувшись в своем кресле, знаменитый французский воин, на его коленях лежала груда ореховой скорлупы, огромная голова наполовину утонула в подушке, а весело искрившийся взгляд переходил с его супруги на не сводившего с нее глаз, завороженного англичанина. И надо всем этим — ее бледное лицо с тонкими чертами, чистый, сладостный голос и возвышенные, волнующие речи о бессмертии славы, о дикой пустыне жизни, о страданиях, сопутствующих постыдным радостям, и о радости, скрытой во всех страданиях, ведущих к достойной кончине. Тени становились все глубже, а она продолжала говорить о доблести и добродетели, о верности, чести и славе, они же все сидели недвижно, впивая ее слова; дрова догорали, и угли наконец обратились в серый пепел.

— Клянусь святым Ивом! — наконец воскликнул Дюгесклен. — Пора обсудить, что нам делать этой ночью, едва ли в придорожной гостинице найдутся подходящие комнаты для почтенных людей.

Сэр Найджел глубоко вздохнул, вынужденный расстаться со своими мечтами о рыцарской отваге и смелости, которые в нем снова пробудила эта странная женщина.

— Мне все равно, где спать, — отозвался он, — но для этой прекрасной дамы здешние комнаты мало подходят.

— Чем удовольствуется мой супруг, тем удовольствуюсь и я, — отозвалась она. — А вы, сэр Найджел, как видно, дали обет, — добавила она, взглянув на его залепленный глаз.

— Да, я хочу попытаться совершить маленький подвиг, — ответил он.

— А эта перчатка вашей дамы?

— Да, моей любимой жены.

— Которая, без сомнения, гордится вами.

— Скажите лучше — я ею, — поспешил заявить он. — Бог знает, что я не достоин быть даже ее смиренным слугой. Легко мужчине мчаться вперед среди бела дня и выполнять свой devoir[160] на глазах у всех. Но в сердце женщины живет сила верности, которой не нужны восхваления, и она ведома лишь тому, кому принадлежит это сокровище.

Леди Тифен издали улыбнулась мужу.

— Вы не раз говорили мне, Бертран, что среди англичан есть великодушные рыцари, — сказала она.

— Ну да, ну да, — сердито согласился он. — Но сядемте-ка в седла, вы, сэр Найджел, и ваши спутники, и мы поищем замок Тристрама де Рошфора, он по эту сторону Вильфранша, в двух милях от города. Хозяин — оверньский сенешал и мой старый боевой товарищ.

— Конечно, он с охотою примет вас, — отозвался сэр Найджел, — но он может отнестись подозрительно к человеку, который перешел без разрешения французскую границу.

— Пресвятая Дева! Когда он узнает, что вы намерены увести отсюда этих мошенников из Отряда и ради этого явились, он будет очень рад увидеть вас. Хозяин, здесь десять золотых монет. Что останется сверх моих издержек, пусть пойдет на оплату счета какого-нибудь другого рыцаря, который будет испытывать нужду в деньгах. Пора, уже поздно, лошади выведены на большую дорогу и бьют копытом от нетерпения.

Леди Тифен и ее супруг вскочили в седла, не коснувшись стремян, и все поехали рысью по белой от лунного света дороге — сэр Найджел чуть позади леди Тифен, а Форд — отстав на длину меча. Аллейн задержался в коридоре, и в эту минуту из какой-то комнаты слева раздался отчаянный крик, оттуда выбежали Эйлвард и Джон, заливаясь смехом, точно два набедокуривших школьника. Увидев Аллейна, они поспешно прошли мимо него с несколько пристыженным видом, затем вскочили на коней и поскакали догонять остальных. Однако возня в комнате не стихла, наоборот, даже как будто усилилась, и оттуда донеслись вопли:

— À moi, mes amis! À moi, camarades! À moi, l'honorable champion de l'Evêque de Montauban! A la recouse de l'église Sainte[161].

Столь пронзительны были эти крики, что и хозяин гостиницы, и Аллейн, и все услышавшие их слуги бросились в комнату, чтобы узнать причину.

Их глазам предстала поистине странная картина. Комната была длинная, высокая и пустая, с каменным полом, в дальнем ее конце пылал очаг, где кипел большой котел. Посреди комнаты стоял длинный сосновый стол, на нем — деревянный кувшин с вином и двумя роговыми кружками. Поодаль они увидели другой стол, поменьше, с одним стаканом и разбитой винной бутылкой. В тяжелые балки потолка были рядами вбиты крюки, на них висели свиные туши, куски копченого мяса и связки лука, запасенного на зиму, а посреди всего этого на самом большом крюке висел жирный краснолицый человек с огромными усами, он неистово брыкался, хватаясь за балки, окорока и за все, до чего мог дотянуться. Конец огромного стального крюка был проткнут через воротник его кожаной куртки, и вот человек висел, как рыба на леске, извиваясь, крутясь и вопя, но никак не мог освободиться из странного положения, в которое попал. И лишь когда Аллейн и хозяин взобрались на стол, они сняли его, и он, задыхаясь от ярости, упал в кресло и стал озираться по сторонам.

— Он ушел? — спросил толстяк.

— Ушел? Кто?

— Рыжий, великан!

— Да, — ответил Аллейн. — Ушел.

— И он не вернется?

— Нет.

— Тем лучше для него! — крикнул человек, испустив долгий вздох облегчения. — Mon Dieu! Что? Разве я не защитник епископа Монтобанского? Ах, если бы я мог слезть, если бы я мог сойти, пока он не убежал! Тогда вы бы увидели! Вы кое-что запомнили бы на всю жизнь! Тогда одним негодяем на земле стало бы меньше.

— Добрый Пелиньи, — сказал хозяин, — эти джентльмены едут не очень быстро, у меня в конюшне есть лошадь, она в вашем распоряжении, ибо мне хотелось бы, чтобы вы совершали ваши кровавые деяния не в стенах моей гостиницы.

— Я ушиб ногу и не могу ехать верхом, — заявил защитник епископа, — я растянул себе сухожилие в тот день, когда убил троих в Кастельно.

— Спаси вас бог, господин Пелиньи! — воскликнул хозяин. — Наверно, очень тяжело иметь на совести столько пролитой крови. Все же я не хочу, чтобы такого храброго человека обижали, поэтому я сам из чистой дружбы поеду за англичанином.

— Нет, не поедете, — крикнул защитник, судорожно вцепившись в хозяина, — я люблю вас, Гастон, и не хотел бы навлечь на эту гостиницу дурную славу и нанести ущерб вашему дому и имуществу, что произойдет неминуемо, если здесь столкнутся такие люди, как я и этот англичанин.

— Нет, не заботьтесь обо мне! — ответил хозяин. — Что такое мой дом в сравнении с честью Франсуа Пелиньи, служителя христианской любви и защитника епископа Монтобанского? Андре, коня!

— Заклинаю вас всеми святыми, не надо! Гастон, я этого не допущу. Вы сказали правду: испытываешь страх и трепет, имея на совести столь тягостные деяния. Я всего лишь суровый солдат, но у меня есть душа. Mon Dieu! Я размышляю, оцениваю, взвешиваю. Разве я еще не встречусь с этим человеком? Разве не узнаю его по огромным лапам и рыжей копне? Ma foi, конечно!

— А смею я осведомиться, сэр, — спросил Аллейн, — почему вы именуете себя защитником епископа Монтобанского?

— Ты мог бы также спросить: подобает ли мне отвечать тебе? Епископу нужен защитник потому, что, если бы пришлось разрешать какой-либо спор поединком, ему при его сане едва ли пристало появляться на турнире одетым в кожу, со щитом и палицей и обмениваться ударами с противниками. Поэтому он ищет подходящего, испытанного воина, какого-нибудь честного рубаку, который способен нанести и выдержать удар. Не мне судить, удачен ли его выбор, но тот, кто думает, что он имеет дело только с епископом Монтобанским, окажется лицом к лицу с Франсуа Пелиньи, служителем христианской любви.

Тут на дороге послышался топот копыт, и слуга, стоявший у входа, возвестил, что один из англичан возвращается. Защитник епископа в страхе стал озираться, ища, куда бы спрятаться, а снаружи раздался голос Форда — он призывал Аллейна поторопиться, иначе он не будет знать, куда ехать. Поэтому тот попрощался с хозяином и защитником епископа, пустил лошадь во весь опор и вскоре догнал обоих лучников.

— Хорош, нечего сказать, — обратился он к Джону. — Да ты святую церковь против себя восстановишь, если будешь подвешивать ее защитников на железных крюках в кухнях гостиниц.

— Увы, я сделал это не подумав, — виновато ответил Джон, а Эйлвард звонко расхохотался.

— Клянусь эфесом, mon petit, — сказал он, — ты бы тоже хохотал, если бы все видел. Этот человек до того напыжился от гордости, что не захотел ни выпить с нами, ни сидеть за одним столом, ни даже отвечать на вопросы, а все время обращался к слуге и уверял, что, слава богу, наконец-то наступил мир и что он перебил больше англичан, чем у него петель на камзоле. У нашего доброго старика Джона не хватило французских слов, чтобы ответить ему, поэтому он взял его своей ручищей и осторожненько поместил туда, где ты его и застал. Однако нам пора ехать, топот лошадей на дороге уже чуть слышен.

— Мне кажется, я все еще вижу их, — заявил Форд, вглядываясь в уходившую вдаль, освещенную луной дорогу.

— Pardieu, да! Вот они выехали из тени. А вон та черная груда камней — это замок Вильфранш. En avant, camarades! Иначе сэр Найджел подъедет к воротам раньше нас.

— Тише, mes amis, а это что такое?

В лесах справа хрипло затрубил рог. Ему ответил другой, слева, и тут же протрубили еще два, позади.