Гнусный тиран, однако, продолжал сопровождать военнопленных до Дурлаха и далее до Карлсруэ. Сына моего он продолжал обижать и оскорблять всячески. Его сердило то, что мой мальчик держал себя гордо. Он не хотел выказывать притворной покорности этому немцу, он был горд, в нем жил дух Черного замка. И знаете, что делал с Евстафием этот подлый негодяй? О, клянусь, кровь его еще обагрит мою руку!.. Он награждал моего мальчика пощечинами, бил его, вырывал волосы из его усов. Он с ним поступал… вот так… вот этак… и опять-таки вот так…

Напрасно капитан Баумгартен силился вырваться и спастись. Он был беспомощен в железных руках этого страшного гиганта, который истязал его всяческим образом. Когда ему, наконец, удалось подняться на ноги, граф снова швырнул его в кресло. Капитан был окровавлен, кровь заливала ему глаза, он ничего не видел перед собою.

Не помня себя от гнева и стыда, несчастный офицер теперь громко рыдал.

— Вот и мой сын так же плакал от бессильного унижения, — продолжал владелец Черного замка. — Надеюсь, вы теперь хорошо понимаете, как ужасно чувствовать себя беспомощным в руках дерзкого и бессовестного врага. Сын мой, наконец, прибыл в Карлсруэ. Лицо его было совершенно изуродовано злым надсмотрщиком. В Карлсруэ в нем принял участие один молодой баварский офицер. Капитан, ваши глаза в крови. Позвольте мне обмыть ваше лицо холодной водой и обвязать его этим шелковым платком?

Граф сделал движение к немцу, но тот отстранил его.

— Я в вашей власти, чудовище! Вы можете надо мною надругаться, но ваше лицемерное участие невыносимо.

— Я не лицемерю, — сказал он, — я только рассказываю события в их последовательном порядке. Я дал себе слово рассказать историю моего сына первому немецкому офицеру, с которым мне придется поговорить tete-а-tete. Однако, о чем я вам говорил? Да, а баварском офицере из Карлсруэ. Мне очень жаль, капитан, что вы не хотите воспользоваться моими слабыми познаниями в медицине… В Карлсруэ моего сына заперли в старые казармы, и в них он прожил две недели. По вечерам он сидел у окна своего каземата, а грубые гарнизонные крысы издевались над ним; это было самое худшее для сына в Карлсруэ. Кстати, капитан, мне кажется, вы сейчас не на розах покоитесь? Вы вздумали растравить волка, а волк вас самих схватил за горло зубами, не правда ли? Как красиво у вас вышита рубашка, должно быть ее жена вышила? Жаль мне вашу жену, впрочем, чего ее жалеть? Одной вдовой больше, одной вдовой меньше — не все ли равно! Да, впрочем, она сумеет скоро сыскать себе утешителя… Куда ты лезешь, немецкая собака, сиди смирно! Ну, я продолжаю свою историю. Просидев две недели в казармах, мой сын и его товарищ бежали. Не стану вам рассказывать об опасностях, которым они подвергались, ни о лишениях, которые им приходилось терпеть. Достаточно сказать, что они шли в одежде крестьян, которых им посчастливилось встретить в лесу. Днем они прятались где-нибудь, а по ночам шли. Добрались они таким образом до Ремильи во Франции. Им оставалось пройти милю, одну только милю, капитан, для того чтобы быть в полной безопасности. Но как раз тут их захватил уланский патруль. Ах, как это было тяжело, не правда ли? Ведь это значило потерпеть крушение у самой пристани.

Граф два раза свистнул, и в комнату вошли три дюжих мужика.

— Эти крестьяне будут играть роль моих уланов, — сказал граф. — Продолжаю свою истерию: капитан эти уланов сразу же сообразил, что имеет дело с переодетыми в штатское французскими офицерами, и велел их повесить без суда и следствия… Жан, я думаю, что средняя балка будет самая подходящая!

Через одну из дубовых балок в потолке была перекинута веревка с петлей. Несчастного капитана схватили, потащили… Еще момент — и веревка стянула его шею. Мужики схватились за другой конец веревки и остановились, ожидая дальнейших приказаний. Офицер, бледный, но спокойный, скрестил на груди руки и возвышающе взглянул на своего истязателя.

— Вы теперь лицом к лицу со смертью, капитан, — произнес граф, — губы ваши шевелятся, я догадываюсь, что вы молитесь. Мой сын тоже молился, приготовляясь к смерти. Но совершенно случайно на место происшествия прибыл командир полка. Он услышал, как мой мальчик молится за свою мать, и это его тронуло… он был сам отец… Генерал приказал уланам удалиться и остался с осужденными на смерть один, вместе со своим адъютантом. Узнав от моего мальчика все — и то, что он единственный сын старинной фамилии, и то, что его мать больна, — он снял с его шеи веревку… Я также снимаю веревку с вашей шеи. Затем он поцеловал его в сое щеки… Я также вас целую… А затем генерал отпустил моего сына и его товарища на все четыре стороны… и я вас также отпускаю. Желаю вам также всех тех благ, которых пожелал для моего сына этот благородный генерал… К сожалению, эти пожелания не спасли моего сына от злокачественной лихорадки, которая унесла его в могилу.

Таким-то образом вышел из Черного замка на слякоть и дождь в одно холодное декабрьское утро окровавленный и с обезображенным лицом капитан Баумгартен.

[5]

Артур Конан Дойл

Корреспондент газеты

Среди черных скал и красно-желтого песка виднелась маленьким пятнышком купа зеленых пальм. Оазис был расположен на самом берегу Нила, который быстро нес свои черные волны к Амбигольскому водопаду. Там и сям из реки высовывались большие белые валуны.

Небо было сине. Солнце жгло песок, по которому двигались всадники в полотняных шлемах. Они изнывали от зноя.

— Ну! — крикнул Мортимер, вытирая себе лоб. — В Лондоне за эту баню заплатишь, по крайней мере, пять шиллингов.

— Именно, — ответил Скотт, — но зато в турецкой бане не нужно ехать 20 миль верхом с револьвером и подзорной трубкой через плечо и с бутылкой для воды у пояса. Посмотрите, как мы обвешаны, точно рождественские елки. Право, Мортимер, будет недурно, если мы остановимся в этой пальмовой pome и пробудем в ней до вечера.

Мортимер поднялся на стременах и начал вглядываться в южном направлении, повсюду виднелись те же скалы и тот же красный песок. Только в одном месте это безотрадное однообразие нарушалось странной бугорчатой линией, тянувшейся вдоль Нила и скрывавшейся за горизонтом. Это была старая железная дорога, давно уже разрушенная арабами, но которую теперь восстанавливали англичане. Других следов человека не было видно в этой пустыне.

— Кроме пальмовой рощи негде приткнуться, — сказал Скотт.

— Да, придется отдохнуть, — ответил Мортимер. — Но, право, мне досадно за всякий час промедления, что скажут наше редакторы, если мы опоздаем к сражению? Нам надо торопиться догнать войска.

— Ну, дорогой товарищ, вы — старый журналист, и неужели мне надо объяснять вам, что ни один современный генерал, находясь в здравом уме и твердой памяти, не станет атаковать врага, пока пресса не прибудет к месту действия.

— Неужели же вы говорите это серьезно? — спросил молодой Анерлей. — А я до сих пор думал, что на нас смотрят только как на необходимое зло.

— Знаю, знаю, — засмеялся Скотт: — в карманной книжке солдата, составленной лордом Вольснеем, о газетных корреспондентах говорится как о бесполезных трутнях. Но ведь это, Анерлей, все не искренно.

И, подмигивая из-под своих синих очков, он прибавил:

— Поверьте мне, если бы предстояло сражение, то к нам прислали бы целый отряд кавалерии с просьбой поторопиться. Я был в пятнадцати сражениях, и всегда эти старые генералы старались обеспечиться газетными репортерами. Надо же, чтобы их кто-нибудь прославлял.

— Ну а если враги нападут неожиданно на наши войска, тогда что?

— Этого не может быть. Арабы слишком слабы, чтобы начинать сражение первыми.

— Стычки, во всяком случае, могут произойти, — продолжал настаивать Мортимер.

— Если будет стычка, — ответил Скотт, — то вероятнее всего в тылу, в арьергарде. А мы как раз здесь и находимся.

— И то правда. Мы, стало быть, в более выгодном положении, нежели корреспондент «Агентства Рейтера», — ответил Мортимер. — А он-то думал обогнать нас всех и уехал с авангардом. Ну, так и быть, я согласен: раскидывайте шатры, будем отдыхать под пальмами.

Корреспондентов было всего трое, и они представляли три большие ежедневные газеты Лондона. Представитель «Рейтера» был в тридцати милях впереди, а корреспонденты двух вечерних пенсовых газет плелись на верблюдах в двадцати милях позади. Эти три корреспондента представляли собою избранную английскую публику, представляли многие миллионы читателей, уплативших расходы на их экспедицию и ожидавших от них новостей.

Эти служители прессы были замечательные люди. Двое из них были уже ветераны, поседевшие в боях, третий только начинал карьеру. К своим знаменитым товарищам он питал глубокое уважение.

Первого, который только что слез со своего гнедого пони, звали Мортимер. Он был представитель газеты «Интеллигенция». Высокий, прямой господин с соколиным лицом, он выглядел молодцом в своей светло-желтой блузе, верховых панталонах, коричневых гетрах и с красной перевязью через плечо. Кожа у Мортимера загорела и была красная, точно шотландская сосна. Солнце, ветер пустыни и москиты сделали эту кожу недоступной всем внешним влияниям.

Скотт был корреспондентом газеты «Курьер». Это был маленький, живой человечек, черноволосый и с кудрявой бородой. В его левой руке виднелся неизменный веер, которым он отмахивался от москитов и мух. Это был замечательный, несравненный корреспондент, уступающий разве только знаменитому Чандлеру. Но этот последний был в то время стар и давно уже находился на покое.

Мортимер и Скотт были, собственно говоря, двумя противоположностями, и, должно быть, в этом и заключалась главная тайна их тесной дружбе. Они как бы дополняли друг друга. То, чего не хватало одному, находилось в избытке у другого. Мортимер был медленный, добросовестный и рассудительный саксонец. Скотт был быстрый, удачливый и блестящий кельт. Мортимер был солиден, а Скотт привлекателен. Мортимер умел глубоко думать, а Скотт блестяще говорить. Вместе они были нелюдимы. Военными корреспондентами они оба состояли давно, но, по старому совпадению, им до сих пор не приходилось работать вместе. Благодаря этому, они вдвоем написали всю новую военную историю. Скотт был под Плевной, под Шипкой, видел войну с зулусами, Египет и Суаким. Мортимер был на бурской войне, ездил в Чили, Болгарию, Сербию, видел своими глазами освобождение Гордона и описал, как очевидец, войны на индийской границе, бразильское восстание и события на Мадагаскаре. Все это они видели собственными глазами, и поэтому было очень интересно слушать их разговор между собою. В этих разговорах не было ничего теоретического. Зачем же им было делать предположения и строить выводы, если они видели все это собственными глазами?