Уверившись в этом, он встрепенулся, когда отец как-то спросил его:
— Что стряслось, парень?
— Стряслось? — Он уставился на отца.
— Ты сам не свой.
— Да ты что! Я себя отлично чувствую.
— Физически — возможно.
Ллевеллин посмотрел на отца. Сухопарый, отчужденный старик, с глубоко посаженными горящими глазами, медленно покачал головой.
— Временами мужчина должен побыть один.
Больше он ничего не сказал, повернулся и ушел, а Ллевеллина опять охватил необъяснимый страх. Он не хотел быть один. Он не может, не должен быть один.
Три дня спустя он подошел к отцу и сказал:
— Я поживу в горах. Один.
Ангус кивнул: «Да».
Эти горящие глаза — мистика — с пониманием смотрели на сына.
Ллевеллин подумал: «Что-то я унаследовал от него, о чем он знает, а я еще нет».
Почти три недели он провел в пустынной местности, один. С ним происходили любопытные вещи. Однако с самого начала он нашел состояние одиночества вполне приемлемым. Даже удивился, почему он долго противился этой идее.
Во-первых, он много думал о себе, своем будущем, о Кэрол. Эти темы были увязаны между собой, но ему не понадобилось много времени, чтобы осознать, что он смотрит на свою жизнь со стороны, как наблюдатель, а не как участник. Потому что его хорошо спланированное будущее не было реальным. Оно было логичным, последовательным, но оно не существовало. Он любит Кэрол, желает ее, но он на ней не женится. У него есть другое дело, пока неведомое. После осознания этой истины наступила новая фаза — ее можно было бы описать словом «пустота», великая, гулкая пустота. Он был ничто. В нем была пустота. Страха не было. Впустив в себя пустоту, он избавился от страха.
На этой фазе он почти ничего не ел и не пил. Временами ему казалось, что он теряет рассудок.
Перед ним, как мираж, возникали люди и сцены.
Пару раз он отчетливо видел одно лицо. Это было лицо женщины, она обернулась к нему в страшном возбуждении. Великолепные, изящные черты, впалые виски и крылья темных волос, и глубокие, почти трагические глаза. Однажды он увидел ее на фоне пламени, другой раз сзади виднелись туманные очертания церкви. Он с удивлением увидел, что на этот раз она была еще ребенком. Он понимал, что она страдает. Он думал: «Если бы я мог ей помочь…» — при этом зная, что помощь невозможна, что сама эта мысль лжива, ошибочна.
Другим видением оказался стол в офисе — гигантский стол светлого полированного дерева, а за столом мужчина с тяжелой нижней челюстью и маленькими неподвижными голубыми глазами. Человек подался вперед, как будто собрался заговорить, подчеркивая свои слова линейкой, которой он размахивал в воздухе. Потом он увидел угол комнаты в необычном ракурсе, там было окно, а за окном сосны, покрытые снегом. Между ним и окном было круглое, розовое лицо мужчины в очках, он смотрел на него сверху вниз, но когда Ллевеллин попытался получше его разглядеть, картина растаяла.
Ллевеллин думал, что эти видения — плод его фантазии. В них не было ни смысла, ни значения — только лица и обстановка, которой он никогда не видел.
Но вскоре видения исчезли. Пустота перестала быть обширной и всепоглощающей. Она съежилась и приобрела значение и смысл. Он больше не дрейфовал по ее волнам. Он впустил ее в себя.
Теперь он узнал нечто большее. И стал ждать.
Пыльная буря налетела внезапно — такие бури возникают в этих местах без предупреждения. Она вихрилась, свивалась в столбы красной пыли, казалась живым существом. И закончилась так же внезапно, как началась.
После нее особенно ощутимой казалась тишина. Все имущество Ллевеллина унес ветер, внизу в долине, хлопая и вертясь как сумасшедшая, носилась его палатка. Теперь у него ничего не было. Он был совершенно один в мире, ставшем вдруг покойным и новым.
Он почувствовал: то, чего он ждал, вот-вот совершится. Снова возник страх, но не прежний страх, порожденный сопротивлением неведомому. На этот раз, храня в своей душе успокоительную пустоту, он был готов принять то, что будет ему явлено. Боялся лишь потому, что теперь познал, сколь мала и незначительна его сущность.
Нелегко было объяснить Уайлдингу, что же случилось дальше.
— Видите ли, для этого нет слов. Но я отчетливо знаю, что это было. Это было признание Бога. Я бы сравнил это с тем, как слепой знал о солнце со слов зрячих, мог чувствовать его тепло руками, но однажды прозрел и увидел его.
Я всегда верил в Бога, но теперь я знал. Это было прямое личное знание, не поддающееся объяснению. Для человека — ужасающий опыт. Теперь я понимал, почему, приближаясь к человеку, Бог вынужден облечься в человеческую плоть.
Это продолжалось несколько секунд, потом я повернулся и пошел домой. Шел два-три дня, ввалился ослабевший и изможденный.
Он помолчал.
— Мать ужасно разволновалась, не могла понять, в чем дело! Отец, по-моему, о чем-то догадывался — по крайней мере, понял, что я получил некий духовный опыт. Я сказал матери, что мне были видения, которые я не могу объяснить, и она сказала: «В роду твоего отца были ясновидящие. Его бабка и сестра».
— После нескольких дней отдыха и усиленной кормежки я окреп. Когда другие заговаривали о моем будущем, я помалкивал. Я знал, что все образуется само собой. Я только должен буду принять его — но, что принять, я пока не знал.
Через неделю по соседству проходило большое молитвенное собрание. Мать хотела пойти, отец тоже шел, хотя и не слишком интересовался. Я пошел с ними.
Глядя на Уайлдинга, Ллевеллин улыбнулся.
— Вам бы это не понравилось — грубо, мелодраматично. Меня это не тронуло, я был разочарован. Люди по одному вставали и говорили о своих религиозных переживаниях. И тут я услышал приказ, явственно и безошибочно.
Я встал. Помню, ко мне обернулись лица.
Я не знал, что буду говорить. Я не думал, не рассуждал о свой веру. Слова были у меня в голове. Иногда они опережали меня, и мне приходилось говорить быстрее, чтобы не упустить их. Не могу передать, что это было. Если сказать, что пламя и мед, — вас это устроит? Пламя сжигало меня, но в нем была сладость подчинения — как мед. Быть посланником Бога и ужасно, и сладостно.
— А потом?
Ллевеллин Нокс воздел руки.
— Опустошение, полное опустошение. Должно быть, я говорил около сорока пяти минут. Я пришел домой, сел к огню, не в силах шевельнуть рукой. Мать поняла. Она сказала: «Таким же был мой отец после конкурса бардов». Она накормила меня горячим супом, согрела постель, положив в нее бутылки с горячей водой.
Уайлдинг пробурчал:
— Все необходимое дала вам наследственность. Мистика с шотландской стороны, поэтическая натура — из Уэльса, да и голос оттуда же. Убедительная картина творчества: страх, неуверенность, пустота, затем вдруг прилив сил, а после него слабость, опустошение.
Он помолчал, потом спросил:
— Не расскажете, что было дальше?
— Рассказать осталось немного. На следующий день я пошел к Кэрол. Я сказал ей, что не буду врачом, а стану проповедником. Сказал, что надеялся жениться на ней, но должен оставить эту надежду. Она не поняла. Она сказала: «Врач делает столько же добра, сколько священник». Я сказал, что дело не в том Мне приказано свыше, и я должен подчиниться. Она сказала — чепуха, что ты не можешь жениться, ты же не католический священник. А я сказал: «Все, что во мне есть, должно принадлежать Богу». Она не понимала — да и как бы она могла понять, бедное дитя? В ее словаре и слов-то таких не было. Я пошел к матери, попросил ее быть доброй к Кэрол и умолял понять меня. Она сказала: «Я понимаю. У тебя не осталось ничего, что бы ты мог дать женщине», а потом в ней что-то сломалось, она заплакала и сказала: «Я знала, я всегда это знала, в тебе было что-то особенное, не как у других. Ах, как это тяжело для жен и матерей!»
Она сказала: «Если бы ты ушел к женщине, это был бы нормальный жизненный путь, я могла бы подержать на руках твоих детей. Но таким путем ты уходишь навсегда».
Я уверял ее, что это не так, но мы оба знали, что, в сущности, так оно и есть. Человеческим связям… им суждено рваться.
Уайлдинг заерзал.
— Вы должны простить меня, но я не могу считать, что это жизненный путь. Любовь к человечеству, жалость к человечеству, служение человечеству…
— Я же не о жизненном пути говорю! Я говорю, что человек оказывается выделен — человек, который в чем-то превосходит собратьев, и в то же время он меньше их, и всегда об этом должно помнить: что он бесконечно меньше, чем они.
— Ну, я уже совсем перестал вас понимать.
Ллевеллин тихо проговорил скорее себе, чем собеседнику:
— Есть, конечно, опасность, — об этом забыть. Ко мне Бог был милостив, как я теперь понимаю. Я был во время спасен.
Глава 6
Последние слова слегка озадачили Уайлдинга. С оттенком смущения он сказал:
— Вы очень добры, что рассказали мне, что с вами было. Поверьте, с моей стороны это не было простым любопытством.
— Я знаю. Вы действительно интересуетесь каждым человеком.
— А вы необычный человек. Я читал в периодике сообщения о вашей карьере. Но меня интересовало не это. Детали касаются всего лишь фактической стороны дела.
Ллевеллин кивнул. Он все еще был во власти воспоминаний. Он вспомнил тот день, как поднялся на лифте на тридцать пятый этаж. В приемной его встретила высокая элегантная блондинка, она передала его крепкому плечистому молодому человеку, и наконец он попал в святая святых — офис магната. Сверкающая поверхность обширного светлого стола, ему навстречу встает и протягивает руку мужчина — тяжелая челюсть, маленькие пронизывающие глазки — совсем как у того, привидевшегося в пустыне.
Эта книга Агаты Кристи просто потрясающая! Она показывает нам настоящую силу любви и преданности между матерью и дочерью. Я поражена тем, как Агата Кристи проникает в души героев и показывает их противоречивые чувства и мысли. Она позволяет нам понять, что любовь может быть не только сильной, но и болезненной. Эта книга действительно прекрасна и заставляет нас задуматься о наших отношениях с близкими людьми.