Раздался стук в дверь, и в комнату вошел мальчик-лифтер с конвертом в руке.

— Мадам в спальне, — сказала я, но он покачал головой и ответил, что письмо адресовано мне. Я вскрыла конверт и вынула листок бумаги с несколькими словами, начертанными незнакомой рукой. «Простите меня. Я был очень груб сегодня». Только и всего. Ни подписи, ни обращения. Но на конверте стояло мое имя, к тому же, что не часто бывало, написанное без ошибки.

— Ответ будет? — спросил мальчик.

Я подняла голову от набросанных наспех слов.

— Нет, — сказала я. — Не будет.

Когда он ушел, я положила письмо в карман и снова взялась за рисунок, но, не знаю почему, он разонравился мне, лицо казалось безжизненным, застывшим, а бородка и кружевной воротник придавали ему маскарадный вид.

Глава IV

На следующее утро миссис Ван-Хоппер проснулась с температурой 38,8° и болью в горле. Я позвонила по телефону ее доктору, он тут же пришел и поставил обычный диагноз: инфлюэнца.

— Вы должны оставаться в постели, — сказал он, — пока я не разрешу вам вставать; мне не нравятся тоны сердца. И они не станут лучше, если вы не будете соблюдать абсолютный покой. Я бы предпочел, — продолжал он, обращаясь на этот раз ко мне, — чтобы за миссис Ван-Хоппер ухаживала опытная сиделка. Вам ее будет не приподнять. Недельки примерно две, не больше.

Я считала, что это просто нелепо, и стала протестовать, но, к моему удивлению, миссис Ван-Хоппер с ним согласилась. Я думаю, она с удовольствием предвкушала возню, которую поднимут вокруг нее друзья, их сочувствие, записки и визиты, букеты цветов. Монте-Карло стал ей надоедать, и это легкое недомогание внесет разнообразие в ее жизнь. Сиделка будет делать ей инъекции и легкий массаж, она посидит на диете.

Когда после прихода сиделки я оставила миссис Ван-Хоппер полулежащей на подушках в лучшей ночной блузе на плечах и отделанном лентами чепце… с падающей температурой… она была абсолютно счастлива. Мучаясь угрызениями совести за то, что у меня так легко на душе, я обзвонила ее друзей, отложила чаепитие, которое должно было состояться в тот вечер, и отправилась в ресторан к ленчу, по крайней мере, минут на тридцать раньше, чем всегда. Я ожидала, что в зале будет пусто, обычно люди собирались к часу. Он и был пуст. За исключением соседнего столика. Это оказалось для меня полной неожиданностью. Я думала, что мистер де Уинтер уехал в Соспел. Без сомнения, он спустился к ленчу так рано, чтобы избежать нас. Я уже пересекла половину зала и повернуть обратно не могла. Мы не виделись после того, как расстались вчера у лифта, он благоразумно не пришел в ресторан обедать, возможно, по той же причине, что так рано спустился сейчас.

Я была плохо подготовлена к подобным ситуациям. Я мучительно хотела быть старше, быть другой. Я подошла к столику, глядя прямо перед собой, и тут же была наказана, неловко опрокинув вазу чопорных анемонов, в то время как разворачивала салфетку. Вода пропитала скатерть и полилась мне на колени. Официант был в другом конце зала и ничего не заметил. Но мой сосед в тот же миг оказался у столика с сухой салфеткой в руках.

— Вы не можете есть на сырой скатерти, — быстро сказал он, — у вас пропадет весь аппетит. Отодвиньтесь-ка, — и начал промокать скатерть салфеткой.

Увидев, что у нас какие-то неполадки, официант поспешил на помощь.

— Неважно, — сказала я. — Не имеет никакого значения. Я завтракаю одна.

Он ничего не ответил. Подоспевший официант забрал вазу и разбросанные цветы.

— Оставьте это, — внезапно сказал мистер де Уинтер, — и перенесите прибор на мой столик. Мадемуазель будет завтракать со мной.

Я в замешательстве взглянула на него.

— О нет, — сказала я. — Это невозможно.

— Почему? — спросил он.

Я постаралась найти отговорку. Я знала, что он вовсе не хочет со мной завтракать. Его приглашение было продиктовано галантностью. Я испорчу ему весь ленч. Я заставила себя собраться с духом и сказать то, что думаю.

— Пожалуйста, не надо быть таким вежливым, — умоляюще проговорила я. — Вы очень добры, но, право же, я прекрасно поем здесь, если официант вытрет скатерть.

— Дело вовсе не в вежливости, — не отступал он. — Мне будет приятно, если вы позавтракаете со мной. Даже если бы вы не опрокинули так изящно вазу, я бы все равно пригласил вас.

Видимо, на моем лице отразилось сомнение, потому что он улыбнулся.

— Вы мне не верите, — сказал он. — Неважно. Идите и садитесь, нас никто не заставляет разговаривать.

Мы сели, он передал мне меню и предоставил заниматься выбором, а сам вернулся к закуске, словно ничего не произошло.

Он обладал особым, только ему присущим даром отрешенности, и я знала, что мы можем промолчать вот так весь ленч, и это будет неважно, не возникнет никакого напряжения. Он не станет задавать мне вопросов по истории.

— Что случилось с вашей приятельницей? — спросил он.

Я рассказала ему об инфлюэнце.

— Очень сожалею, — сказал он и после секундного молчания добавил: — Вы получили мою записку, полагаю. Мне было очень стыдно за себя. Я держался чудовищно. Мое единственное оправдание в том, что, живя в одиночестве, я разучился себя держать. Вот почему с вашей стороны так мило разделить со мной ленч.

— Вы не были грубы, — сказала я. — Во всяком случае, грубость такого рода до нее не доходит. Это все ее любопытство… она не хочет оскорбить, но так она делает со всеми. То есть со всеми важными людьми.

— Значит, я должен быть польщен, — сказал он. — Но почему миссис Ван-Хоппер причислила меня к ним?

Я ответила не сразу.

— Думаю, из-за Мэндерли, — сказала я.

Он не ответил, и меня вновь охватило то же неловкое чувство, словно я вторглась в чужие владения. Почему упоминание о его доме, известном по слухам такому множеству людей, даже мне, удивленно подумала я, неизбежно заставляет его умолкать, воздвигает между ним и другими невидимый барьер.

Несколько минут мы ели в молчании. Я припомнила художественную открытку, которую купила однажды в загородной лавке, когда была как-то в детстве в одном из западных графств. На открытке был нарисован дом, грубо, неумело, кричащими красками, но даже эти недостатки не могли скрыть совершенство пропорций, красоту широких каменных ступеней, ведущих на террасу, и зеленых лужаек, уходящих к самому морю. Я заплатила два пенса за открытку — половину карманных денег, которые давались мне на неделю, — а затем спросила морщинистую хозяйку лавки, что это такое. Она удивилась моему вопросу.

— Это Мэндерли, — сказала она, и я помню, как вышла из лавки с ощущением неясной вины, по-прежнему теряясь в догадках.

Возможно, воспоминание об этой открытке, давно потерянной или забытой в книге, помогло мне понять его оборонительную позицию. Ему были противны миссис Ван-Хоппер и подобные ей и их бесцеремонные расспросы. Может быть, в Мэндерли было нечто целомудренное и строгое, обособлявшее его, его нельзя было обсуждать, не боясь осквернить. Я представляла, как, заплатив шесть пенсов за вход, миссис Ван-Хоппер бродит по комнатам Мэндерли, вспарывая тишину пронзительным отрывистым смехом. Наши мысли, видимо, текли по одному руслу, так как он принялся расспрашивать меня о ней.

— Эта ваша приятельница, — сказал он, — она вас намного старше. Кто она вам — родственница? Вы давно ее знаете?

Я видела, что он все еще недоумевает по поводу нас.

— Она не приятельница, — сказала я. — По-настоящему, я у нее в услужении. Она взяла меня на выучку в компаньонки и платит мне девяносто фунтов в год.

— Не знал, что можно купить себе компанию, — сказал он. — Довольно анахроническая идейка. Словно на невольничьем рынке.

— Я как-то раз посмотрела слово «компаньон» в словаре, — призналась я. — Там написано: «Компаньон — сердечный друг».

— У вас с ней мало общего, — сказал он и рассмеялся. Он был сейчас совсем другой, моложе как будто и менее замкнутый.

— Зачем вы это делаете? — спросил он.

— Девяносто фунтов в год для меня большие деньги, — ответила я.

— Разве у вас нет родных?

— Нет… они умерли.

— У вас прелестное и необычное имя.

— Мой отец был прелестным и необычным человеком.

— Расскажите мне о нем, — попросил он.

Я взглянула на него поверх стакана с лимонадом. Объяснить, что представлял собой мой отец, было нелегко, и я никогда о нем не говорила. Он был моим личным достоянием. Принадлежал мне одной. Я оберегала воспоминания о нем от всех людей так же, как он оберегал Мэндерли. У меня не было желания ни с того ни с сего заводить о нем разговор за столиком ресторана в Монте-Карло.

В этом ленче было что-то нереальное, и в моих воспоминаниях он остался как какой-то странный волшебный сон. Вот я, недавняя школьница, которая только вчера сидела здесь с миссис Ван-Хоппер, покорная, молчаливая, чопорная, сегодня, через двадцать четыре часа, выкладываю свою семейную историю незнакомому человеку. Я просто не могла молчать, его глаза следили за мной с сочувствием, как глаза моего «Неизвестного».

Меня покинула застенчивость, развязался обычно скованный язык, и посыпались градом все мои маленькие секреты — радости и горести детства. Мне казалось, как ни бедно мое описание, он улавливает, хотя бы отчасти, каким полным жизни человеком был мой отец; как любила его мать любовью, исполненной божественного огня, любовью, которая была для него стержнем, основой его собственного существования, и когда он умер в ту ужасную зиму, пораженный пневмонией, она протянула после его смерти всего пять недель и ушла вслед за ним. Я помню, как я остановилась, — мне не хватало дыхания, немного кружилась голова. Ресторан был переполнен, на фоне музыки и стука тарелок раздавались смех и голоса. Взглянув на часы над дверью, я увидела, что было ровно два часа. Мы просидели здесь полтора часа, и все это время я говорила одна.