— Как ты думаешь, то, что я слышала, правда?

— А что ты слышала?

— Да что она вовсе не больна. Просто они поссорились, и она не желает выходить.

— Хорошенькое дело!

Поднятые брови, свист сквозь зубы.

— Да, все это выглядит странно, ты не находишь? Я хочу сказать, чтобы так, ни с того ни с сего разболелась голова! Все это выглядит очень подозрительно.

— Мне показалось, у него мрачный вид.

— И мне.

— Сказать по правде, я уже и раньше слышала, что их брак не очень-то удачный.

— Да?

— Хм. Мне говорили об этом. И не один человек. Говорят, он начал понимать, что сделал большую ошибку. Она-то ведь — глядеть не на что.

— Да, я тоже слышала, что красотой она не отличается. Кем она была?

— Да никем. Подобрал ее где-то на юге Франции, бонна или что-то вроде.

— Господи Боже мой!

— То-то и оно. Когда подумаешь о Ребекке…

Я продолжала смотреть на пустые кресла. Небо из розового стало серым. Над моей головой зажглась Венера. В лесу за розарием раздавался тихий шелест — это устраивались на ночлег птицы. Пролетела одинокая чайка. Я отошла от окна обратно к кровати. Подняла с полу белое платье и положила его в коробку с папиросной бумагой. Спрятала в картонку парик. Затем стала искать в стенных шкафах дорожный утюг, который я брала в Монте-Карло, чтобы гладить платья миссис Ван-Хоппер. Он лежал в глубине полки за старыми шерстяными джемперами, которые я давно не носила. Это был один из тех утюгов, что годятся для любого напряжения, и я воткнула штепсель в розетку на стене. Затем принялась гладить голубое платье, которое Беатрис вынула из шкафа, медленно, методично, как гладила платья миссис Ван-Хоппер.

Закончив, положила готовое платье на кровать. Затем сняла с лица грим, наложенный для маскарадного костюма. Причесалась, вымыла руки. Надела голубое платье и туфли, которые всегда надевала с ним. Я снова была девушка-компаньонка и собиралась спуститься в гостиную отеля вслед за миссис Ван-Хоппер. Я открыла дверь спальни и пошла по коридору. Все было тихо и спокойно, не верилось, что в доме бал. Я прошла на цыпочках в конец прохода и завернула за угол. Дверь в западное крыло была закрыта. Не доносилось ни единого звука. Когда я подошла к арке у галереи над лестницей в холле, до меня долетел приглушенный шум голосов из столовой. Обед еще не кончился. В огромном холле было пусто. На галерее тоже. Наверно, музыканты обедали. Я не знала, как все это было организовано, этим занимался Фрэнк… или миссис Дэнверс.

С того места, где я стояла, мне был виден портрет Кэролайн де Уинтер, висевший в галерее лицом ко мне. Я видела локоны, обрамлявшие лицо, я видела улыбку на ее губах. Я вспомнила, как жена епископа говорила мне в тот раз, когда я навестила ее: «Никогда не забуду ее, всю с ног до головы в белом, и это облако темных волос!» Я должна была вспомнить это раньше, я должна была догадаться. Как странно выглядели инструменты, небольшие пюпитры для нот, огромный барабан. Один из оркестрантов забыл на стуле носовой платок. Я перегнулась через балюстраду и поглядела вниз на холл. Скоро здесь будет полно людей, как рассказывала жена епископа, и Максим будет стоять у подножья лестницы и пожимать руки входящим. Их голоса будут отражаться от высокого потолка, а затем с галереи, где я сейчас стою, грянет музыка, и скрипач будет улыбаться, раскачиваясь в такт.

Тишина исчезнет.

На галерее скрипнула половица. Я резко обернулась, поглядела за спину. Галерея по-прежнему была пуста. Но в лицо мне пахнуло ветром, видно, в одном из коридоров кто-то оставил открытым окно. Из столовой по-прежнему слышался гул голосов. Странно, почему скрипнула половица, ведь я стояла не шевелясь. Может быть, виновата теплая ночь или растрескавшееся от старости дерево? Но в лицо мне все еще тянуло сквозняком. С одного из пюпитров слетели на пол ноты. Я взглянула на арку над лестничной площадкой. Сквозняк шел оттуда. Я снова вернулась в длинный коридор и увидела, что дверь в западное крыло распахнута настежь. Я вошла в нее. В проходе было темно, не горела ни одна лампочка. Я чувствовала на лице холодное дыхание ветра из открытого окна. Попыталась найти ощупью выключатель, но не нашла. Там, где коридор поворачивал, я увидела окно, оно было открыто. Легкие занавески колыхались взад и вперед. В сером вечернем свете плясали на полу причудливые тени. До меня донесся рокот волн, мягкое шипение отлива, покидающего гальку.

Я не подошла и не закрыла окно. Еще секунду я стояла, дрожа в легком платье, слушая вздохи моря, расстающегося с берегом. Затем быстро повернула, захлопнула за собой дверь и снова вышла на площадку под аркой. Голоса стали громче, шум в столовой все нарастал. Дверь распахнулась. Обед закончился. Я видела Роберта у открытой двери, слышала скрип отодвигаемых стульев, невнятный говор, смех.

Я медленно пошла вниз по лестнице им навстречу.

Когда я оглядываюсь на свой первый бал в Мэндерли — первый и последний, — я вспоминаю лишь отдельные мелкие штрихи, выступающие на огромном пустом холсте всего вечера. Задний план, подернутый дымкой, — море призрачных, чужих для меня лиц, — и медленное гудение оркестра, монотонно играющего вальс, который все никак не смолкал, тянулся без конца. Одни и те же пары, сменяя друг друга, проносились, кружась, перед моими глазами, с одними и теми же застывшими улыбками на лицах; я стояла рядом с Максимом у подножья парадной лестницы, принимая запоздавших гостей, и эти танцующие пары казались мне марионетками, которые описывают круги на веревке, зажатой в невидимой руке.

Там была одна женщина — я не знаю ее имени, я никогда больше ее не видела, — в светло-оранжевом платье с кринолином, неопределенный намек на один из прошлых веков, но какой именно — семнадцатый, восемнадцатый или девятнадцатый, — я сказать не могла, — которая проплывала мимо меня каждый раз на одинаковых тактах вальса и, приседая и раскачиваясь, неизменно посылала мне улыбку. Это повторялось вновь и вновь, пока не стало автоматически, — так, гуляя по палубе корабля, ты постоянно встречаешь одних и тех же людей, столь же приверженных моциону, и знаешь с абсолютной уверенностью, что вновь пройдешь мимо них у капитанского мостика.

Я вижу ее, как сейчас: торчащие зубы, яркое пятно румян на скулах и улыбку — отсутствующую, блаженную. Она была на седьмом небе. Позднее я заметила ее у стола с закусками; острые глазки обшаривали блюда, она наложила себе полную тарелку семги и омара под майонезом и отошла в уголок. Была там и леди Кроуэн, чудовищная фигура в пурпурном платье, изображавшая уже и не знаю какой романтический персонаж былых времен, то ли Марию Антуанетту, то ли Нелл Гуинн, а может, экзотическое сочетание обеих в одном лице, которая без конца восклицала пронзительным голосом, еще более пронзительным, чем обычно, из-за поглощенного ею шампанского: «Вы должны благодарить за все это меня, а вовсе не де Уинтеров!»

Я помню, как Роберт уронил поднос с мороженым, и лицо Фриса, когда он увидел, что преступник — свой, а не один из нанятых по случаю бала официантов. Мне хотелось подойти к Роберту, стать рядом и сказать: «Я знаю, что вы чувствуете. Я понимаю. Я провинилась сегодня куда хуже». Я до сих пор ощущаю застывшую, напряженную улыбку у себя на лице, так не соответствующую страданию в глазах. Я вижу Беатрис, милую, благожелательную, бестактную Беатрис, не спускавшую с меня глаз из-за плеча партнера, подбадривающую кивками; браслеты звенели у нее на запястьях, а покрывало беспрестанно соскакивало с мокрого от жары лба. Я представляю, как отчаянно кружусь по залу в объятиях Джайлса, мягкосердечного, верного Джайлса, полного сочувствия ко мне; он даже и слышать не желал о том, что я не хочу танцевать, и вел меня сквозь топочущую толпу, словно одну из своих лошадей на охотничьем сборе. «Какое у вас красивое платье! — так и слышу его слова. — У всей этой публики просто нелепый вид рядом с вами». И я благословила его в душе за эту трогательную, бесхитростную и такую искреннюю попытку выказать мне участие, ведь он, добрая душа, полагал, что я разочарована в моем маскарадном костюме, что меня волнует, как я выгляжу, что мне не все равно.

Конечно, Фрэнк, и никто иной, принес мне на тарелке ветчины и кусок курицы, которые я не могла съесть, конечно, Фрэнк, и никто иной, стоял возле меня с бокалом шампанского, который я не могла выпить.

— Ну пожалуйста, — спокойно и настойчиво повторял он. — Я думаю, вам это поможет, — и я сделала три крошечных глотка ради него. Черная повязка на глазу придавала ему непривычный, странный вид, он казался бледным, более старым. На его лице появились вдруг морщины, которых я не видела раньше.

Фрэнк ходил среди гостей как хозяин, следя, чтобы им было хорошо, чтобы у всех была еда, питье и сигареты; он и танцевал — старательно, серьезно, с каменным лицом ведя свою даму по залу. В пиратском костюме он чувствовал себя неловко, было что-то печальное в бакенбардах, которые он распушил под алой повязкой. Я представляла, как он стоит в своей голой холостяцкой спальне перед зеркалом, накручивая их на палец. Бедный Фрэнк. Милый Фрэнк. Я не спрашивала его, но я знаю, как ненавистен был ему последний костюмированный бал, устроенный в Мэндерли.

Оркестр играл и играл, кружащиеся пары подскакивали и приседали, как марионетки, качались передо мной взад и вперед, взад и вперед, но смотрела на них не я, не живой человек из плоти и крови, а бесчувственный манекен, кукла с приклеенной намертво улыбкой. Фигура, стоящая рядом, тоже была деревянной. Лицо — маска, чужая, незнакомая улыбка. А глаза… у того, кого я любила, кого я знала, не было таких глаз. Холодные, безжизненные, они смотрели поверх меня и сквозь меня туда, где были боль и мука, которых я не могла с ним разделить, в его личный, замкнутый в себе ад, куда мне не было доступа.

Он ни разу со мной не заговорил. Ни разу не коснулся меня. Мы стояли бок о бок, хозяин и хозяйка дома, и между нами лежала пропасть. Он был любезен и обходителен с гостями, я наблюдала, как он кидает словечко одному, шутку другому, улыбку третьему, зовет через плечо четвертого, и никто, кроме меня, не догадывается, что каждая его фраза и жест машинальны, что он делает все как автомат. Два актера в одной пьесе, мы не были с ним партнерами, каждый играл сам по себе. Мы должны были пройти через эту муку в одиночку, мы должны были разыграть этот спектакль, устраивать этот жалкий и позорный балаган ради людей, которых я не знала и не хотела знать.