Но теперь, когда сумка набита до предела, закрыть ее может только волшебник, обыкновенному человеку это не под силу. Края должны быть совмещены друг с другом с математической точностью. Когда наконец мне чудом удалось это сделать и «молния» начинает медленно, с кряхтением, закрываться, в нее вдруг попадает край клеенчатого мешочка для губки! Ура! Сумка все-таки закрыта, но с меня сошло семь потов, и я клянусь себе, что не открою ее до самой Сирии! Чуть остыв, я прихожу к выводу, что это невозможно. Взять хотя бы ту же самую губку. Пять дней не мыться?!

Впрочем, в это мгновенье я на все согласна — лишь бы не расстегивать «молнию»!



И вот настает этот миг — мы действительно отправляемся. Уйму важных дел не успели сделать. Как всегда, подвела прачечная; химчистка, к огорчению Макса, опять обманула наши надежды! Но какое теперь все это имеет значение! Мы едем!

Правда, очень скоро у меня возникает опасение, что мы не поедем никуда. Чемоданы Макса, компактные с виду, для нашего таксиста оказываются неподъемными.

Вместе с Максом они воюют с чемоданами. Наконец, с помощью случайного прохожего, все погружено.

Мы отъезжаем на вокзал.

Дорогой мой вокзал Виктория, ворота в мир, за пределы Англии! Как я люблю твою «континентальную платформу»! И как я люблю, несмотря ни на что, поезда! С каким восторгом втягиваю я носом их отдающий адской серой дымок, так не похожий на вялый керосиновый запах пароходов, от которого веет неизбежной морской болезнью! А поезд — это друг, большой, фыркающий, грохочущий, вечно спешащий куда-то, со своим паровозом, пышущим паром, в облаках которого тонут люди на перронах, а он как будто торопливо бормочет: «Я спешу... я спешу…» Поезд разделяет мое настроение, я тоже спешу, и вот уже мы оба твердим в унисон: «Я спешу.., спешу.., спешу…»

У дверей нашего пульмана уже собралась толпа друзей и родных. Болтовня, как всегда на вокзале, суматошная, в меру идиотская. Пресловутые последние указания — о том, как быть с собакой и детьми, о том, куда переправлять письма, куда послать книги, не уместившиеся в наши чемоданы и забытые нами впопыхах вещи.

«Наверное, на пианино или, нет, скорее всего, на полочке в ванной».

Макс окружен своими родственниками, я — своими.

Моя сестра, почти рыдая, заявляет, что у нее такое чувство, будто она никогда меня больше не увидит. На меня это не очень действует — всякий раз, когда я уезжаю на Восток, она говорит то же самое. Тогда она пытается пронять меня другим манером, спрашивает, как ей быть, если Розалинду вдруг прихватит аппендицит. Я не понимаю, с какой стати мою четырнадцатилетнюю дочь должен вдруг прихватить аппендицит, и отвечаю самое умное, что приходит мне в голову:

— Только ради Бога, не оперируй ее сама!

Дело в том, что у моей сестры репутация человека, очень решительно управляющегося с ножницами и прочими режущими предметами. Она в считанные минуты может скроить платье, подстричь вас и заодно удалить какой-нибудь прыщик, вскочивший у вас на носу, и все это она проделывает виртуозно.

Наконец мы обмениваемся с Максом родственниками, и моя драгоценная свекровь умоляет меня беречься, так как она тоже уверена, что лично мне в Сирии грозит особая опасность.

Первый свисток. Я отдаю последние лихорадочные распоряжения секретарю — она же моя подруга. Я прошу ее доделать все, что я не успела, разобраться с прачечной и химчисткой, дать хорошую рекомендацию уволенной кухарке и выслать нам те книги, что не поместились в чемодан, а также забрать мой зонтик из Скотленд-Ярда. Кроме того, я умоляю, чтобы она придумала дипломатичное письмо тому священнику, который откопал в моей последней книге сорок три грамматических ошибки; чтобы еще раз проверила список семян для сада и вычеркнула из него кабачки и пастернак. Да, да, все будет сделано, обещает она, а в случае каких-либо осложнений она известит меня срочной каблограммой. Я говорю, что это необязательно, что передаю ей все полномочия, как своему доверенному лицу. Она сразу принимает страшно озабоченный вид и говорит, что будет стараться. Второй свисток. Я прощаюсь с сестрой, и теперь уже моя очередь говорить, что у меня такое чувство, будто я ее никогда не увижу. И потом, вдруг Розалинда и впрямь свалится с аппендицитом? На что сестра мне резонно замечает: с чего бы это вдруг, и уверяет меня, что все мои опасения — сущая чепуха! Мы карабкаемся в пульман, поезд ворчит, пыхтит, чихает, и вот мы отбываем.

Примерно минуту я чувствую, что вот-вот умру от печали, но вокзал Виктория уплывает назад, исчезает с глаз, грусть расставания сменяется восторгом — ура! Наше путешествие началось — чудесное, волнующее путешествие в Сирию!

В пульмановских вагонах есть что-то грандиозное, хотя они не так удобны, как обычное купе первого класса, но мы всегда путешествуем только в пульмане — конечно, из-за чемоданов Макса, которые в обычный вагон просто не войдут. Макс вообще не вынес бы самой мысли о том, чтобы ехать отдельно от своих драгоценных книг.

Мы прибываем в Дувр, волнение на море совсем слабое. Тем не менее я все равно удаляюсь в салон для дам, где укладываюсь на койку и пребываю в глубоком пессимизме, даже небольшая качка всегда выводит меня из равновесия. Впрочем, вот уже и Кале; француз-стюард приказывает гиганту в голубой униформе заняться моим багажом.

— Мадам получит свой багаж на таможне, — сообщает он.

— Какой у него номер бляхи? — вопрошаю я.

Стюард глядит с укором:

— Madame! Mais c'est Ie charpentier du bateau![4]

Я так смущена своей бестактностью, что только через несколько минут начинаю понимать, что ответа я так и не получила. Ведь тот факт, что он charpentier du bateau[5], не поможет мне узнать его среди нескольких сотен таких же верзил в голубой униформе, выкрикивающих что-то вроде:

«Quatre-vingt treize?»[6] Его молчаливость вряд ли можно считать надежным опознавательным признаком. Более того, он сам, будучи charpentier du bateau, вряд ли сумеет опознать владелицу багажа среди сотни англичанок примерно того же среднего возраста!

Тут мои размышления прерываются приходом Макса, который привел носильщика. Я объясняю, что мой багаж унес charpentier du bateau; Макс интересуется, почему я позволила ему это сделать. Ведь весь багаж должен следовать вместе с пассажиром. Я поддакиваю, но прошу его учесть, что качка всегда не лучшим образом действует на мои мозги. Макс меня успокаивает:

— Ладно, соберем все наши пожитки на таможне.

И вот мы ныряем в эту адскую круговерть из орущих носильщиков и толпящихся пассажиров, туда, где нас ждет неизбежная встреча с отнюдь не привлекательной француженкой — с таможенной служащей. Эта дама напрочь лишена прославленного французского шарма и шика, у нее повадки грубого мужлана. Она пялится на нас, тычет пальцем в наши вещи и с недоверием вопрошает: «Pas de cigarettes?»[7], и наконец, недовольно хрюкнув, чиркает мелом некие иероглифы на боках наших чемоданов, после чего мы протискиваемся через турникет и выходим на платформу. Вот он, Симплонский Восточный экспресс. Он провезет нас через всю Европу!

Много-много лет назад, отправляясь на Ривьеру или в Париж, я не могла отвести взгляда от Восточного экспресса в Кале, я страстно желала там оказаться. А теперь он уже мой давний друг — но душа замирает, как прежде. Я еду на нем! Я уже внутри голубого вагона, на боку которого белеет скромная строгая надпись: «Кале — Стамбул»!

Да, это он, мой любимый поезд. Я люблю его темп: начав сразу с Allegro con fuore[8], раскачиваясь, грохоча и швыряя тебя из стороны в сторону, он опрометью вылетает из Кале, торопясь покинуть Запад, постепенно переходя в rallentando[9], по мере продвижения на Восток, где замедляется до полного legato[10].

Я просыпаюсь очень рано и поднимаю шторку: за окном туманные силуэты гор Швейцарии, затем мы въезжаем в долины Италии, минуя прекрасную Стрезу с ее синим озером. Поезд мчится, и вот мы уже на милой и чистенькой станции, и это все, что нам дано увидеть в Венеции, и едем снова, теперь уже вдоль моря, в Триест, потом углубляемся в Югославию. Поезд идет все тише и тише, а остановки все длиннее, на вокзальных часах уже совсем другое время, названия станций написаны странными, невероятного вида буквами. Толстенькие уютные тепловозики извергают какой-то особенно черный и едкий дым. Счета в вагоне-ресторане выписывают в неведомой валюте, и появляются бутылки с незнакомой минеральной водой. Маленький француз, который сидит напротив нас в ресторане, озабоченно изучает свой счет в течение нескольких минут, потом поднимает глаза и, встретившись со взглядом Макса, выкрикивает почти истерически:

— Le change des Wagons Lits, c'est incroyable![11]

Через проход от нас смуглый господин с орлиным носом требует, чтобы ему написали счет: а) во франках, б) в лирах, в) в динарах, г) в турецких фунтах, д) в долларах.

Когда несчастный официант выполняет его просьбу, пассажир молча производит какие-то подсчеты с видом истого финансиста, после чего достает несколько монет из кармана. Таким образом, объясняет он нам, удается сэкономить целых пять пенсов в английской валюте!

Утром в поезд входят турецкие таможенники. Они явно не торопятся, а наш багаж, похоже, интересует их чрезвычайно. Зачем это мне, спрашивают они, столько туфель?

На что я резонно отвечаю, что поскольку я не курю, то не везу сигареты, а раз не везу сигареты, то должна же я чем-нибудь восполнить этот пробел? Вот я и везу запасную обувь.

Таможенники находят мое объяснение вполне приемлемым.

— А что за порошок в этой коробочке? — спрашивает один из них.

— Это порошок от клопов, — отвечаю я.

Однако он не понимает, о чем речь, и сверлит меня суровым взглядом. Меня явно подозревают в перевозке наркотиков.

— Ведь это не зубной порошок, — изрекает таможенник прокурорским тоном, — и не пудра. Но тогда что это?

Мне ничего не остается, как устроить небольшую пантомиму. Я очень натурально чешусь, потом хватаю порошок и показываю, что посыпаю им всю мебель. Наконец-то он понял! Он откидывает назад голову и хохочет на весь поезд, то и дело повторяя какое-то турецкое словцо Потом он объясняет своим товарищам, для чего порошок, и те тоже хохочут от души. На смену им является проводник международных спальных вагонов с нашими паспортами в руках. Он выясняет, сколько у нас с собой наличных денег. По-французски это звучит: «effectif, vous comprenez?»[12].