— А «постшэ»[123] вам не подойдет?

— Я вас не совсем понимаю.

— «Постшэ», говорю, вам подойдет? — повторил каретник, стоя почти вплотную ко мне и скрестив руки наподобие адвоката, ведущего перекрестный допрос. — Подойдет ли вам «постшэ» для такого дела? Да или нет?

— Да!

— Тогда ступайте прямо по этой улице, пока ее не увидите. Уж вы ее не пропустите, только нужно далеко идти.

С этими словами он взял меня за плечо и повернул в ту сторону, куда я должен был идти, а сам вошел в мастерскую и снова взялся за работу, усевшись на фоне листвы и гроздьев винограда. Ибо, хотя сам он и был человек ожесточенный и всем на свете недовольный, мастерская его выглядела очень приветливо, потому что в ней удачно сочетались город и деревня, улица и сад — что столь часто можно наблюдать в маленьких английских городках.

Я зашагал в ту сторону, куда он меня послал, дошел до пивной с вывеской «Первая и Последняя» и вскоре оказался за городом на старом лондонском тракте. Дойдя до заставы, где прежде взималась подорожная подать, я нашел, что она красноречивей всяких слов говорит о переменах, происшедших на тракте. Домик сборщика податей зарос плющом, а сам сборщик, не имея больше возможности прокормиться податями, занялся сапожным ремеслом. Мало того, его жена торговала имбирным пивом, а в том самом дозорном оконце, из которого сборщики податей взирали в былые времена на великолепные лондонские кареты, лихо подкатывающие к заставе, стоял липкий от сиропа фонарь с выкрашенными по спирали палочками из карамели, похожими на жезлы, что висят у входа в цирюльню.

Взгляды сборщика податей на политическую экономию выяснились из следующего разговора.

— Как идут дела на заставе, хозяин? — обратился я к сборщику, сидевшему на маленьком крылечке и занятому починкой башмака.

— Дела на заставе, хозяин, никак не идут, — сказал он мне. — Встали дела!

— Плохо! — заметил я.

— Плохо? — повторил он и, указав на загорелого пропыленного мальчишку, который старался влезть на шлагбаум, сказал, растопырив пальцы правой руки, словно укоряя всю природу: — А всего-то их пять!

— А нельзя ли как-нибудь улучшить дела на заставе? — спросил я.

— Есть один способ, хозяин, — ответил он с видом человека, всесторонне обдумавшего этот вопрос.

— Хотелось бы мне знать, какой?

— Нужно взимать подать со всего, что провозят мимо, нужно взимать подать с пешеходов. И еще нужно взимать подать со всего, что здесь не провозят, и нужно взимать подать с тех, кто сидит дома.

— Будет ли последнее справедливо?

— Справедливо? Те, кто сидит дома, могут взять да и пройти здесь, если захотят. Нет, что ли?

— Допустим, что могут.

— Значит, нужно брать с них подать. Если они не проходят, это уж их забота. Да что там — брать с них подать, и все!

Убедившись, что спорить с этим финансовым гением так же невозможно, как если бы он был канцлером казначейства (что было бы наиболее подходящей для него должностью), я робко пошел дальше.

Я уже начал было сомневаться, не зря ли я послушался разочарованного каретника, и пошел искать ветра в поле. Наверное, в этих местах никакой кареты вовсе и нет. Однако, подойдя к огородам, расположившимся вдоль дороги, я взял назад свои подозрения и признал, что был к нему несправедлив. Ибо, несомненно, передо мной была она — самая убогая, самая ветхая почтовая карета, еще сохранившаяся на земле.

Эта почтовая карета, снятая с оси и колес, плотно засела в глинистой почве среди беспорядочна растущих хвощей. Эту почтовую карету даже не поставили прямо на землю, она покосилась набок, словно вывалившись из воздушного шара. Эта почтовая карета уже давно, наверное, находилась в таком упадочном состоянии, и алая вьющаяся фасоль оплела ее со всех сторон. Эта почтовая карета была починена и залатана чайными подносами или обрезками железа, очень похожими на подносы, и по самые окна обшита досками, и все же на правой дверце ее висел молоточек. Использовалась ли эта почтовая карета как сарай для хранения инструментов, дачный домик или постоянное жилище, — выяснить я не мог, так как дома — в карете, — когда я постучал, никого не оказалось, однако сомнений быть не могло — для каких-то целей она использовалась и была заперта. Повергнутый этой находкой в изумление, я несколько раз обошел почтовую карету вокруг и уселся рядом с почтовой каретой в ожидании дальнейших разъяснений. Никаких разъяснений, однако, не последовало. Наконец я пошел обратно по направлению к старому лондонскому тракту, обходя теперь огороды с противоположной стороны, и, следовательно, вышел на тракт несколько дальше того места, где свернул. Мне пришлось перелезть через изгородь и не без риска спуститься вниз по обрывистому склону насыпи, и я чуть-чуть не угодил прямо на голову сухощавому человечку, который бил щебень на обочине дороги. Он придержал свой молоток и, таинственно поглядывая на меня из-под проволочных наглазников, сказал:

— Известно ли вам, сэр, что вы нарушаете границы частных владений?

— Я свернул с дороги, — сказал я в объяснение своего поступка, — чтобы взглянуть на эту странную почтовую карету. Вы случайно ничего о ней не знаете?

— Знаю, что она отслужила много лет на дороге, — ответил он.

— Я так и думал. Вы не знаете, кому она принадлежит?

Каменщик опустил брови и наглазники к груде щебня, как будто взвешивая, стоит ли отвечать на этот вопрос. Затем, снова подняв голову, сказал:

— Мне!

Никак не ожидая подобного ответа, я принял его довольно неуклюжими восклицаниями: — Да что вы! Подумать только! — Немного погодя я добавил: — Вы… — Я хотел спросить: «живете там?» — но вопрос показался мне самому настолько нелепым, что я заменил его словами — «живете поблизости?».

Каменщик, который не разбил ни одного камня с той минуты, как началась наша беседа, теперь поступил следующим образом: встал на ноги, опершись о молоток, и, подняв куртку, на которой сидел, перекинул ее через руку, затем он сделал несколько шагов назад, где насыпь была более пологой, чем там, откуда пришел я — все это молча и не отводя своих темных наглазников от меня, — затем вскинул молоток на плечо, резко повернулся, поднялся на насыпь и исчез. Лицо у него было такое маленькое, а наглазники такие большие, что выражения лица его определить я не мог, но остался под полным впечатлением, что выгнутые дугой ноги — это я успел рассмотреть, пока он удалялся, — принадлежали, без сомнения, старому почтальону. Только тут я заметил, что работал он сидя возле заросшего травой подорожного столбика, который казался памятником, воздвигнутым на могиле лондонского тракта.

Близился час обеда, и я не пошел за обладателем наглазников и не стал глубже вдаваться в этот вопрос, а повернул обратно к «Голове Дельфина». В воротах я встретил Дж. Меллоуза, который стоял, устремив взгляд в пустоту, но явно не обнаружив в ней ничего такого, что могло бы привести его в приятное расположение духа.

— Меня этот город нимало не занимает, — заявил Дж. Меллоуз, когда я похвалил ему достижения санитарии, которыми мог (а может, и не мог) похвалиться город. — Век бы мне не видеть этого городишка!

— Вы не отсюда родом, мистер Меллоуз?

— Отсюда родом? — повторил Меллоуз. — Да если бы я не был родом из города рангом повыше, так мне бы ничего не оставалось, как головой в ведро…

Тут я сообразил, что Меллоуз, от нечего делать, частенько прибегал к внутренним ресурсам, под которыми я подразумеваю винный погреб «Дельфина».

— Что нам нужно, — сказал Меллоуз, стаскивая шляпу таким жестом, точно хотел вытряхнуть из нее все отвращение, которое выделял его мозг, а потом надевая снова, чтобы набрать новую порцию. — Что нам нужно, так это железнодорожную ветку. Петиция в парламент о законопроекте, предусматривающем постройку ветки, лежит в кофейной. Может, и вы под ней подпишетесь? Чем больше подписей, тем лучше.

Я нашел вышеупомянутый документ — он был разложен на столе в кофейной и придавлен различными тяжеловесными предметами кухонного обихода — и добавил ему еще веса в виде своей не торговой подписи. Насколько я понимаю, я скрепил своей подписью скромное заявление, из которого явствовало, что расцвет мировой торговли и цивилизации, а также счастье, благоденствие и безграничное торжество нашей страны в соревновании с иностранными державами будут непременным следствием постройки ветки. Свершив сей конституционный акт, я спросил мистера Меллоуза, не может ли он украсить мой обед бутылкой хорошего вина?

Ответ мистера Меллоуза прозвучал так:

— Если бы я не мог предложить бутылки хорошего вина, я бы — да что там — тогда уж только головой в ведро… Только, видите ли, меня надули, когда я покупал это дело, здесь все было вверх дном, и я до сих пор еще не успел перепробовать все до конца, чтобы разобрать вина по сортам. Поэтому, если вы закажете одну марку, а принесут вам другую, отсылайте бутылки назад, пока вам не подадут, что следует. Ибо, — сказал мистер Меллоуз, снова вытряхивая свою шляпу, как прежде, — ибо, что оставалось бы делать вам или любому другому джентльмену, если бы вы заказали одну марку вина, а вас заставляли бы пить другую? Да что там — вам бы только и осталось (как и подобает истинному джентльмену), только бы и осталось, что головой в ведро…

XXV. Кулинарное заведение новой Англии

Невзрачный вид нашей английской столицы в сравнении с Парижем, Бордо, Франкфуртом, Миланом, Женевой — да почти с любым большим городом европейского континента — особенно резко бросается мне в глаза после длительного пребывания в чужих странах. Лондон невзрачен по сравнению с Эдинбургом, с Абердином[124], с Экзетером[125], с Ливерпулем, с любым нарядным городком, вроде Бери Сент Эдмондс. Лондон невзрачен по сравнению с Нью-Йорком, с Бостоном, с Филадельфией. Если уж на то пошло, редко можно встретить человека, впервые приехавшего из одного из этих мест, в котором Лондон не возбудит сильнейшего разочарования своей невзрачностью. В самом Риме трудно найти более невзрачное местечко, чем Друри-лейн[126]. Убожество Риджент-стрит в сравнении с парижскими бульварами поражает не меньше, чем бессмысленное уродство Трафальгарской площади в сравнении с благородной красотой Плас де ла Конкорд. У Лондона невзрачный вид при дневном свете и тем более при свете газовых фонарей. Ни один англичанин не узнает, что такое газовое освещение, не повидав Рю де Риволи и Пале-Ройяль с наступлением темноты.