Иногда ему слышался шепот, в котором угадывалось эхо красивого и мягкого голоса, и в памяти вставало лицо молодого раввина, поющего о заветном городе.

Однажды Джулиус велел подать автомобиль, давно стоявший в гараже без дела, и отвезти его в синагогу. Теперь это был не простой храм из детства, а Большая синагога на рю де ла Виктуар[89], которую посещали богатые евреи, одетые в меха. Службу вел пожилой раввин с сильным и ясным голосом. На хорах играли скрипки и арфы, да, звучали они великолепно, но той прекрасной мелодии, что птицей взмывала ввысь, не было.

Джулиус вернулся домой разочарованный, утомленный. Вера утратила для него значение, она не дала ему ничего. Вновь ему приходится надеяться только на себя в поисках высшего смысла. Нет, он больше не пойдет ни в синагогу, ни куда-либо еще. Париж в тот день оставил у него безрадостное впечатление, ему захотелось вновь замкнуться в себе, отгородиться от мира. Слишком долго он не был на людях. В тот вечер он увидел себя в зеркале таким, каким был на самом деле. В минуту просветления усталость отступила, он отвлекся от еды и питья и увидел обрюзгшее лицо, расплывшиеся губы, темные мешки под глазами, сутулые плечи и трясущиеся руки. Перед его мысленным взором пронеслись детство, юность, зрелые годы, борьба за место под солнцем, триумф и ослепительный взлет. Он видел в зеркале безобразного старика и понимал, что вся его жизнь ничего не значила и нет у него ни достижений, ни побед, ни красоты; что Джулиус Леви – это всего лишь имя, которое уже исчезло и растворилось высоко в небе. Оно не существовало до него, не будет существовать и после. Так неужели же нет ни продолжения жизни, ни будущего, ни сокровища, скрытого среди звезд? Существует ли вообще Бог, и человек, и этот мир?!


Дом в Нёйи походил на дворец, который в далеком прошлом возвел сумасшедший император или какой-нибудь нелюдимый вавилонский царь. Мраморные колонны, каменные ступени, окна с цветными витражами… На крыше в причудливых позах застыли горгульи, в саду расположились каменные сатиры и танцующие фавны.

На террасе бил фонтан – прохладная струя шумно взмывала ввысь, а по лужайкам с шелковистой упругой травой расхаживал павлин. Иногда он подходил к фонтану напиться и подставлял солнцу великолепный хвост. Затем поджимал одну ногу и принимался клювом чистить перья, косясь на огромный птичий вольер в западном крыле террасы, откуда непрерывно доносились свист и пение сотен птиц. С фиолетовыми, синими и золотыми переливами павлиньего хвоста соперничали по красоте пышно цветущие розовые клумбы и ослепительный багрянец густых кустарников.

Среди всего этого великолепия белел, словно мавзолей, монументальный особняк с башенками, колоннами и высокими окнами, закрытыми ставнями и решетками.

Особняк и сад окружала высокая стена, за которой простирался Булонский лес с дорогой, ведущей к воротам и далее – к авеню Мадрид[90].

Дом был похож на огромный музей. На эту мысль наводил и большой мраморный зал с галереей и скульптурами, и баснословно дорогие панно и картины на высоких стенах, и ценнейший фарфор в шкафах.

Недоставало лишь музейного смотрителя на стуле у двери, цветного каталога и увешанного медалями ветерана, тяжело опирающегося на трость и монотонно читающего вслух названия экспонатов.

Однако здесь не было ни одного посетителя: ни американского туриста в очках, ни скучающей девочки-подростка из монастырской школы, только сами залы с закрытыми окнами, спертым и одновременно стылым воздухом, едва различимые в темноте стулья и прочие предметы мебели, застывшие рядом друг с другом, будто собеседники, притворяющиеся хорошими знакомцами. Они не знали солнечного света, помимо того, который проникал сквозь ставни в мрачные комнаты. Безмолвные дни и одинаковые вечера лишь изредка нарушались приходом хозяина. Он включал ужасное зарево электрического света и какое-то время с настороженным любопытством бродил среди своих сокровищ, не испытывая к ним истинного интереса, но точно помня стоимость вон той картины и вот этого стула.

Похоже, эти редкие визиты приносили Джулиусу какое-то особое, странное удовлетворение: он то улыбался, припоминая особо выгодную сделку, то оглядывал зал, насвистывая что-то себе под нос, касался пальцем холста, проводил рукой по фарфоровой вазе.

Затем он уходил, и залы с их сокровищами вновь погружались в забвение; звук его шагов на широких мраморных лестницах эхом отдавался от стен. Джулиус подходил к закрытому окну, выходящему на террасу, отодвигал щеколду, приоткрывал скрипучую ставню и какое-то время глядел на террасу и на кусты, пламенеющие яркими красками.

Если садовник с лейкой в руках шел к розовым клумбам, хозяин невольно прятался за ставней, что-то бормоча и прикрывая рот рукой. Затем принимался подглядывать за рабочим, прикидывая, сколько тот трудится и не зря ли получает жалование. Он мог долго простоять так, неотрывно наблюдая за тем, как садовник наклоняется, разгибается, ставит на землю ведро, берется за грабли.

Вот садовник отошел от клумбы и снова скрылся за домом, хозяин пробудился от оцепенения и тихонько пошел в комнатку в конце длинного коридора, душную и неприбранную, наполненную тем специфическим резким запахом еды, которым неизбежно пропитывается жилище одинокого человека. Окна там были плотно закрыты; в комнате было невыносимо жарко, хотя огонь в очаге едва теплился. К очагу было придвинуто кожаное кресло, а к нему – накрытый сукном столик с подносом, на котором стояли тарелка с колбасой, наполовину съеденным куском сыра и багетом и бутылка красного вина. Частично запах еды шел от подноса, частично от птичьей клетки на стене – там на жердочке сидела канарейка и клевала зерно из опрокинутой кормушки.

Хозяин сел к столику и отрезал себе чесночной колбасы, потому что проголодался. Запихнув одной рукой в рот колбасу и сыр, другой он взял листок бумаги и карандаш и принялся испещрять его цифрами, припоминая, сколько платит садовнику. Крошки еды вываливались у него изо рта, задерживались на подбородке, в уголке рта прилип кусочек колбасы.

Что-то теплое и пушистое потерлось о его ногу. Он посмотрел вниз – кошка, перекормленная, ленивая. Она с мурлыканьем обхватила цепкими лапками его ноги, а потом неожиданно запрыгнула к нему на колени, улеглась и закрыла глаза.

Хозяин доел колбасу, достал из кармана смятую пачку с последней сигаретой. Он разломил ее пополам, сунул одну половинку в рот, а вторую положил обратно.

Кошка у него на коленях пошевелилась и, задрав лапу, начала почесываться; зуд передался хозяину, и тот принялся за компанию скрести ногтями под мышкой.

– Я от тебя блох нахватаю, мелкая паршивка, – сказал он.

Кошка мрачно посмотрела на него без малейшего страха. Это была крупная, тяжелая кошка, и от ее дыхания пахло рыбой.

Позже в дверь постучали. В комнату вошел толстый низкорослый паренек с ведром угля. Низкий лоб, маленькие круглые глазки и глупая, бессмысленная улыбка выдавали в пришедшем слабоумного. Волосы у него были густые и кудрявые.

Хозяин поднял взгляд от записей:

– Чего тебе, Густав?

Парнишка с глупым смешком поставил на пол ведро и, шаркая, направился к двери.

– Я же говорил тебе больше одного ведра в день не приносить, – полетел ему вслед властный голос. – Не знаешь, сколько уголь стоит? Разорить меня хочешь?

Густав непонимающе заморгал.

– Подойди, – велел хозяин.

Глупо открыв рот, парень встал перед ним, и тот отвесил ему одну за другой две пощечины. После первой Джулиус улыбнулся – ему понравилось ощущение от соприкосновения ладони с кожей и то, как ожгло от пощечины руку, и он ударил еще раз, а потом крикнул:

– Убирайся! Пшел вон!

Парень, громко всхлипывая и спотыкаясь, вышел из комнаты. От этой сценки у хозяина снова разыгрался аппетит, он отрезал еще колбасы и сыра, положил их в тарелку, засыпал хлебными крошками, а сверху залил вином. Получилось что-то вроде супа.

Покончив с едой, он расстегнул пуговицу на брюках, устроился в кресле поудобнее и достал из ведра засаленную газету. Она была недельной давности и порванная посередине, но Джулиус не обратил на это внимания: все новости казались ему одинаковыми. Он прочел все статьи до последней буковки, начиная с чьей-то речи в палате депутатов и заканчивая рекламой средства от мужского бессилия.

Постепенно его пальцы, держащие газету, разжались, подбородок упал на грудь, голова нелепо склонилась набок, рот широко открылся…

Джулиус проспал часа два, натужно дыша и похрапывая. Когда он проснулся, огонь в камине не горел, за окнами простиралась темнота. Сначала он испугался, сердце заколотилось в груди; он не понимал, где находится и почему. Один ли он? Что с ним? И где тот сон, и голос, и плач в ночи? Был ли это шепот флейты, растворившийся в воздухе? Вправду ли он слышал стук на крыше и эхо шагов, удаляющихся по коридору?

Джулиус застонал, ощупью нашел спички на столе. Когда слабый огонек осветил комнату, клетку с нахохлившейся канарейкой и спящую кошку, в мозгу Джулиуса будто щелкнул переключатель. Все хорошо, он дома. Просто приснилось что-то. Он успокоился, но стоило ему наклониться к камину, чтобы раздуть потухшие угли, как он ощутил в боку тупую боль, которая холодила сильнее, чем стылый воздух в комнате. Эта боль напомнила ему о давно угасших желаниях и позабытых чувствах. Во сне она его не тревожила, там он ступал по хорошо знакомой земле, которая была ему родной.


Вскоре после семьдесят второго дня рождения с Джулиусом Леви случился удар. Никто не знал, как это произошло, просто однажды днем его нашли лежащим ничком на террасе, рядом с дверью птичьего вольера. Наверное, слушал пение птиц, а потом ему внезапно стало плохо и он не успел позвать на помощь. Так сказал садовник, который его обнаружил.

Сначала садовник подумал, что хозяин мертв, но, когда подоспела помощь и грузное тело перенесли в гостиную, оказалось, что он еще дышит.

Слуги страшно перепугались, никто не знал, что делать. Вызвали врача, и как только он вошел в дом, слуги оправились от растерянности, сумятица уступила место слаженным действиям, у всех появилось ощущение, что после стольких безумных лет в доме наступает нормальная жизнь.