Габриэль скучала и отстранялась от него.

– Почему ты отстраняешься? Терпеть меня не можешь?

– Не смеши меня. Что за настроение все время? Неужели нельзя просто спокойно потанцевать?

Оба надулись, за этим последовала новая сцена, и снова молчание.

Потом они возвращались домой.

– Ты бы, наверное, предпочла оказаться в автомобиле с каким-нибудь юнцом? Сидеть в темноте под деревьями в Риджентс-парке? – съязвил он.

– В Риджентс-парк нельзя на автомобиле.

– А! Значит, пыталась?! – воскликнул он с жаром, тут же ухватившись за ее слова.

– Да боже мой! До чего глупо ты себя ведешь!

Понимание, любовь, дружба – все ушло. Больше не было ни разговоров по душам, ни доверия.

– Габриэль, что с нами, черт возьми, такое? Так нельзя!

– Но это все ты, – беспомощно возражала она. – Я-то здесь при чем? Что я такого сделала?

– Думаешь, я старый? Недостаточно молод для тебя? Старый дурак, который до смерти надоел?

– Иногда твое поведение похоже на старческий маразм, – отвечала она.

– Нет-нет, хватит, давай это прекратим, начнем все сначала. Скажи мне, что все по-прежнему, Габриэль. Скажи, что никогда не изменишься.

– О, ну разумеется! – Недовольный вздох.

За этим следовало неловкое, притворное примирение. Он, хватающий ее руку, слезливо, как старый пьяница, бубнящий какой-то вздор на французском, осознающий, как нелепо выглядит, и презирающий себя за это, и она – спокойная, невозмутимая, страдающая от его присутствия, размышляющая о чем-то своем. Или о ком-то? И снова нет покоя. Ни днем ни ночью.

После одной из таких сцен он осыпал ее подарками: браслеты, серьги, кольцо, новая борзая к сезону, яхта. Но любой такой подарок был лишь флагом перемирия и ничего для нее не значил: всего этого у нее было в изобилии.

– Ну скажи, что тебе нужно. Проси все, что захочешь, – говорил он.

– Оставь меня в покое, не указывай мне, что делать, – честно отвечала она. – Это все, о чем я прошу.

Однако этого он дать ей не мог.

Лето продолжилось вереницей привычных малозначащих событий: танцы, благотворительные балы, ужины, садовые вечеринки. Эпсом, Аскот, Уимблдон, Лордз[78], Хенли[79], Гудвуд[80], Каус… Габриэль утверждала, что все это ее необычайно развлекает, и Джулиусу приходилось ее сопровождать, чтобы она не обманула его и куда-нибудь не сбежала.

Он забросил дела в Сити. Его больше не волновали ни ежеквартальные собрания управляющих кафе, ни отчеты о работе фабрик, ни продажи газет, ни заседания парламента. Для него имела значение только эта слежка за Габриэль, непрестанный контроль, который нельзя ослабить ни на мгновение.

Она делала вид, что ей все равно, но он знал, что замучил ее. Ничего, из них двоих он сильнее, скоро она сдастся и признается, что больше так не может. Он разрушит стену враждебности между ними, и у Габриэль не останется иного выбора, кроме как подчиниться ему во всем. Вряд ли теперь, когда их разделяет эта стена, она по-прежнему счастлива, ее веселость – лишь маска. Да и он рядом с ней чувствовал себя актером, играющим роль – счастливый отец любящей дочери. Иногда ему казалось, что они – две марионетки: на публике гримасничают, а сами – безжизненные, холодные, набитые соломой чучела. Вот они вместе на каком-то грандиозном приеме: она, как никогда, ослепительна и хороша в драгоценностях, которыми он словно награждал ее «за верную службу», и рядом с ней он – высокий, благородной внешности, отец, улыбающийся друзьям дочери, на ходу обменивающийся остротами с другими гостями. А вокруг, как всегда, восхищенные шепотки: «Это же Джулиус Леви с дочерью. Ах, как хороша, не правда ли? Ах, как чудесно быть таким богатым!»

Зависть окружающих теперь вызывала у Джулиуса не прилив гордости и не злорадное торжество, а уныние, ощущение пустоты в душе и горькое презрение к людскому невежеству.

А эти ехидные замечания! «Вы счастливчик, Джулиус, у вас есть все, что только можно пожелать». Или: «О Леви, старина, ходите на все вечеринки, ну надо же! У вас энергии больше, чем у юноши!» Кивнуть, улыбнуться и дальше играть роль, пока Габриэль играет свою: ослепительно улыбаясь, машет какой-то подруге, что восхищенно окликает ее: «Привет, Габриэль! Чудесно выглядишь! Как всегда, прекрасно проводишь время?»

Галдеж, клекот голосов, глупый топот, трели наигранного смеха, громкий гогот, и фоном ко всему – грохот джаз-банда и солист с зачерненным лицом, пытающийся докричаться до луны.

А после – возвращение в дом на Гросвенор-сквер, который, несмотря на драгоценные произведения искусства и изысканную мебель, казался холодным бараком; стоящие столбами слуги, Габриэль, снимающая браслеты и кольца перед туалетным столиком в своей спальне и оглядывающаяся на стоящего в двери Джулиуса. Вот она зевнула, нетерпеливо постучала носком туфельки по паркету и холодно спросила:

– Ну а теперь что не так?

Потом, не дожидаясь ответа и теряя самообладание, отпихнула от себя браслеты, раздраженно провела руками по волосам:

– Боже мой! Если б ты знал, как ты меня утомил…

Он спрашивал ее, чем бы ей хотелось заняться, а она отвечала, что не знает, что у нее есть все, что она уже все на свете переделала, а когда он предлагал какой-нибудь новый праздник или развлечение, выезд куда-нибудь, катание на моторной лодке или аэроплане, она безразлично пожимала плечами.

Может быть, это и есть тот подходящий момент, которого он ждал все это время?

– Пойдем в круиз на юг, с войны никуда не плавали, – мягко сказал он. – Разве ты была бы не рада?

– Возможно, – ответила Габриэль, решив не поддаваться, и принялась подпиливать ногти.

– Побудем одни? – начал он, но она тут же перебила его, будто хотела уязвить:

– Милый, но будет же страшно скучно. И что мы будем делать? Нет уж, давай наприглашаем гостей.

Тогда пребывание на борту яхты ничем не будет отличаться от этого лета, и ему снова не будет покоя.

После завершения недельной регаты в Каусе[81] огромная паровая яхта «Габриэль» отплыла из Саутгемптона в Канны с пятнадцатью пассажирами на борту, не считая Джулиуса Леви и его дочери. Это была та роскошная яхта, построенная в Стокпорте, настоящий плавучий отель.

На борту Джулиус наконец почувствовал себя уверенней – Габриэль все время рядом, ей не удастся улизнуть. Он не спускал с нее глаз. Их каюты разделяла лишь ванная комната – если он не закрывал на ночь двери, то слышал каждое движение в соседней каюте. Остальные гости расположились в каютах-салонах внизу, а у мужчин были в распоряжении собственные кабинеты. Чтобы спуститься вниз, Габриэль пришлось бы пройти мимо его иллюминатора. Теперь он радовался, что так тщательно продумал расположение кают.

После прибытия в Канны следить за Габриэль стало сложнее. Там можно было легко скрыться в казино, незаметно ускользнуть из бального зала в комнаты для азартных игр, а затем на берег. Он не доверял никому из подруг Габриэль, ни одна из них ему не нравилась. Ему было спокойнее, когда Габриэль играла в бридж или танцевала и он мог за ней наблюдать.

Когда Джулиус играл сам, а Габриэль танцевала на палубе, он все время прислушивался, и, если музыка прерывалась, он ерзал на стуле, гадая, в чем дело, и, едва дотерпев до окончания роббера, вскакивал с места под каким-нибудь предлогом и бежал наверх проверить Габриэль.

День ото дня он становился все озабоченнее и раздраженнее, но Габриэль, похоже, ничего не замечала. Благодаря то ли воздуху Канн, то ли просто смене обстановки ее настроение улучшилось – к ней вернулась прежняя веселость; впервые за много месяцев Габриэль выглядела счастливой. Она пела и смеялась, как раньше, но молчаливая враждебность между ней и отцом не проходила.

Это означало либо скорую ее капитуляцию и его возвращение к привычной жизни, либо новый демарш: он не знал ничего наверняка и предугадать не мог. Его лихорадило от этой неопределенности.


Яхта вышла из Канн и встала на якорь между островами Святой Маргариты и Святого Оноре[82]. Неподвижный воздух дышал зноем. Здесь не было слепящего блеска и пыли, столь характерных для прокопченных и выбеленных солнцем каннских улиц; слух не тревожили сумятица звуков и нарочито громкое веселье.

Вокруг стояла странная, кажущаяся неестественной тишина, похожая на колдовское, сказочное безмолвие. Бледно-голубая поверхность моря была недвижима, волны не плескались о прибрежные валуны, ветер не колыхал раскидистые кроны кряжистых деревьев – те будто спали, склонив ветви друг к другу.

Солнце день за днем светило в синем мареве неба, между островами и материком стояла белесая дымка.

Единственные звуки, напоминавшие о том, что здесь есть жизнь, шли с самой яхты; на фоне полной тишины они казались резкими и грубыми. Звяканье рынды, шум паровых машин, голоса и смех пассажиров и несмолкающий трубный звук граммофона непрошено вторгались в мирный сон островов.

Иногда между деревьев на Святом Оноре мелькала фигура монаха в бурой рясе. Он с удивлением смотрел на огромную белую яхту в бухте, а затем тихонько удалялся обратно в монастырь, опустив глаза долу и перебирая четки.

Каждое утро пассажиры яхты купались у острова Святой Маргариты. Не доходя до погруженного в таинственное молчание леса, где наверняка было полно комаров, они маленькими группками устраивались на песке у самой воды и загорали на солнце. Когда солнце начинало невыносимо печь, они вставали, потягиваясь и зевая, и шли плескаться в море.

Джулиус не купался с ними. Ему было шестьдесят, и он опасался насмешек. Он наблюдал за купающимися с яхты в бинокль, иногда совершал прогулки на шлюпке и даже причаливал к берегу. Там он прогуливался среди деревьев и время от времени резко оборачивался, чтоб проверить, не происходит ли в его отсутствие чего-нибудь недозволенного. Но, увы: никто никого не подзывал, никто ни с кем не обменивался взглядами и не исчезал без предупреждения. Возможно, они просто хитрее его?