И Джулиус, боясь, что Габриэль заскучает, тут же выкупил всю конюшню герцога Сторбро, чей наследник страдал слабоумием и находился под постоянным присмотром особой сиделки.

– Ваш сын не отличит зад лошади от головы, – заявил герцогу Джулиус. – Так что можете продать мне всю конюшню, закрыть поместье и прокутить полученные деньги в Монте-Карло.

Герцог с радостью согласился.

Так была основана знаменитая конюшня «Леви», цвета которой вскоре знал каждый любитель конных бегов в Англии. Джулиус Леви не был бы самим собой, если бы медленно прокладывал себе путь к вершине, а не ворвался бы стремительно на небосклон конного спорта и не стал бы владельцем огромной конюшни, как и обещал дочери.

Теперь у них был еще дом в Ньюмаркете[57], чтобы Габриэль могла смотреть забеги хоть с шести утра. Первые полтора года она с ума сходила по лошадям, постоянно говорила о них, мечтала о них, жила ими, передавая какую-то часть своего энтузиазма и Джулиусу, пробуждая в нем отчаянный интерес к занятию, в котором он вынужден был участвовать не по собственному желанию, а только ради того, чтобы видеть под козырьком фетровой жокейской шапочки глаза Габриэль, сосредоточенно вглядывающейся в бегущих вдалеке лошадей. Она учащенно дышала, сжав зубы, а он смотрел на ее стройную длинную ногу, прижатую к лошадиному боку, и изящные руки, вцепившиеся в поводья.

– Ты же тоже чувствуешь, да, папа́? – говорила она, наклоняясь к нему и кладя руку ему на плечо. – Ты ведь не притворяешься? Тебя тоже все это захватывает, как и меня? У нас все должно быть одинаково, ты должен вместе со мной вникать во все дела. Ах, я никогда в жизни так не волновалась! Слышишь топот? Ровно через полминуты они покажутся из-за той насыпи. Вон, вон они! Какая мощь! Ага, как я и думала, лидирует Олененок – он всегда летит как дьявол, но такой прыти я даже от него не ожидала. А Фоллоу Ми[58] почему на два с половиной корпуса отстает? Это же испытания, а не разминка! Да что этот дурачок творит? Зачем Фоллоу Ми прижимается к краю? Олененок устал – он хорош в коротких забегах. Фоллоу Ми вдвое его выносливее, но Олененок за пять фурлонгов[59] обставляет всех остальных. А у того рыжего малыша во втором ряду красивая голова, да? Но нервный, слишком непредсказуемый, чтоб на него ставить. Надо от него потомство получить – там один внешний вид стоит целое состояние.

Габриэль тараторила без умолку, не дожидаясь ответа, а Джулиус, стоя вплотную к ней, поглаживал шею лошади и думал лишь о том, что утро прохладное и свежее, над вереском плывет туманная дымка, какая бывает в начале лета, где-то рядом жужжит пчела. Ему мало было дела до того, что Фоллоу Ми выносливее Олененка; ему просто нравилось ощущать ладонью теплое дыхание лошади, нравился запах лошадиного пота и кожаного седла, утреннее солнце, воздух и то, что рядом Габриэль – веселая, пышущая здоровьем и энергией, которой хватило бы на пятьдесят скаковых лошадей.

Рейчел, разбиравшаяся в лошадях не лучше слабоумного сына герцога, не принимала участия в сумасбродствах мужа и дочери. Иногда она заставляла себя присутствовать на скачках и только из гордости появлялась в Мелтоне во время охотничьего сезона – и то и другое давалось ей немалыми усилиями. Она не любила сборища охотников и любителей скачек – эти люди казались ей филистерами и существами чуждой ей расы; они ничего не знали о ее любимой музыке, не читали книг и были равнодушны к живописи. А все перечисленное составляло важнейшую часть жизни Рейчел. Ее глубоко расстраивало то, что Габриэль лишь пожимала плечами, глядя на произведения искусства, но в то же время каким-то внутренним чутьем определяла их ценность, неизменно отличая хорошее от посредственного. С губ ее всегда готов был сорваться вопрос: «Сколько это стоит?» К искусству она не питала ни любви, ни восхищения. Впрочем, ей каким-то сверхъестественным образом передался талант Поля Леви: она научилась, причем без преподавателей, играть на флейте так, будто это умение было у нее в крови. Рейчел не выносила ее игры. Для нее эта флейта стала неким воплощением зла. Рейчел уходила в другой конец дома и закрывалась в своей комнате. Будучи необычайно музыкальной, как и все в семействе Дрейфус, она считала флейту олицетворением совершенной чистоты, инструментом, который рождает звуки одновременно пронзительно сладостные и сдержанные, каким-то чудным образом напоминая мальчишеский не сломавшийся голос.

Когда же флейту подносила к губам Габриэль, звучало нечто похожее на клич – зов земли, манящий, насмешливый шепот, подобный голосу ночной птицы в чаще; в нем повторялась одна и та же нота – вначале звучащая как легкое дуновение, она постепенно приобретала рваный синкопический ритм, с исступленной настойчивостью проникая в мозг. Этот дикий, причудливый, столь неподходящий флейте мотив напоминал страшный звериный рев джунглей.

Когда Рейчел слушала эти звуки, ей казалось, что кто-то непрестанно и бессмысленно колотит палкой в барабан, а поскольку нервы у нее и так были на пределе, она выговаривала Габриэль:

– Ради всего святого, только не этот ужас опять. Неужели не можешь сыграть что-нибудь мелодичное?

Но Габриэль лишь смеялась, потому что был еще Джулиус. Он лежал на кушетке, закинув ноги на каминную полку и положив руки под голову. Сумасшедший, отрывистый ритм действовал на него так же, как оставшаяся далеко в прошлом музыка Алжира – загадочная и живая.

– Ты играешь на флейте так, как играл бы мой отец, продай он душу дьяволу, – сказал он однажды дочери.

Габриэль улыбнулась, ножкой отбивая ритм по полу.

– А это тогда что? – спросила она и, взяв дыхание, извлекла из флейты мотив, который повисал в воздухе напряженной неизвестностью, бежал по нехоженой горной тропе, медленно поднимаясь все выше и выше, подбираясь к невидимым пределам, парил в воздухе, словно безжалостная хищная птица, – и растворялся в ослепительном блеске солнца.

Джулиус слушал с закрытыми глазами, эти звуки напоминали песню, которую пел ему в детстве отец, его тихий голос, открывавший ворота в заветный город, что лежал в зачарованной стране за белыми облаками – печально красивой стране несбыточных грез. Здесь же все было по-другому: стремительное падение, погружение в недра таинственной земли, неистовое биение сердца, потрепанные и обожженные крылья, и новый город открывался Джулиусу сам – его встречали манящие взгляды, протянутые в мольбе руки, причудливое смешение красок и запахов, буря восторга.

– Тебе нравится, папа́?

Джулиус вздрогнул, как от внезапного пробуждения, и снова оказался в комнате. Рядом с ним была Габриэль – спокойная и невозмутимая. Он же чувствовал какую-то неудовлетворенность и разбитость, во рту стоял странный привкус, в душе бродили нечистые мысли, а в теле – постыдные желания.

– Странное ты создание, – произнес он, всматриваясь в ее лицо. – Ты вообще испытываешь какие-нибудь чувства? Любишь ли ты мать? А меня? Кто тебе дорог?

– Не знаю, – отозвалась она беспечно, кладя флейту на стол. – Я люблю что-нибудь делать.

– Ты не всегда будешь такой, – возразил он. – Когда-нибудь обязательно почувствуешь. Ты еще во многом дитя. Все это: флейта, охота, скачки, автомобили – для тебя лишь игра, так ведь?

Она пожала плечами.

– Мы мыслим одинаково, и нам нравится одно и то же, – сказал Джулиус. – Мы почти всегда вместе. Но ты не впускаешь меня к себе в душу. Отчего? Оттого, что ты еще дитя?

Она нахмурилась и принялась водить пальцем по столу.

– Я не знаю.

Джулиус встал и нервно заходил по комнате.

– Ты бы сказала мне, если бы была несчастлива?

– Думаю, да.

– И ты знаешь, что я готов дать тебе все, что ты попросишь?

– Да.

– Иногда ты кажешься такой взрослой и на удивление мудрой. О чем ты обычно размышляешь?

– Я редко размышляю, – сообщила Габриэль. – Так что удивляться нечему.

– Ты ужасно живая, и в то же время в тебе есть нечто нечеловеческое, – сказал он, мрачно глядя в окно. – Сам я не такой. Почему же ты такая?

– Не придирайся, – сказала она. – Я такая, какая есть. Нечеловеческое во мне – твоя вина, ты меня создал.

– Что ж, верно, – ответил Джулиус. – Иногда я думаю, что надо было предоставить все судьбе. А ведь если бы я тебе не помог, ты бы родилась мертвой.

– Не говори глупости, – сказала Габриэль. – Нам же весело вместе, разве нет? – Она взяла его за руку и стиснула ее так, что перстень впился Джулиусу в кожу и он охнул от боли. – Мне нравятся твои руки. Они у тебя такие красивые.

Габриэль выпустила его ладонь и отошла, что-то напевая себе под нос.

– Вот об этом я и говорю. Это ребячество или ты специально так себя ведешь?

– Не понимаю, о чем ты.

– Чертова лгунья.

Минут пять они молчали. За окном темнело. Он едва различал черты ее лица. Огонь в камине полыхнул, дрожащие языки пламени осветили их лица.

– Прости, – резко сказал он. – Не сердись.

Она подошла сзади и ущипнула его за шею.

– А я и не сержусь.

– Просто ты еще дитя и так выражаешь радость? – спросил он.

– Да, наверное.

– Но ты ведь скажешь мне, когда начнешь что-то чувствовать? Придешь ко мне и скажешь?

– Ты и так поймешь, – ответила она.

Они рассмеялись, и она протянула к нему руку.

В коридоре раздались шаги.

– Это мама, – тихо сказала Габриэль.

Она резко отодвинулась от огня и включила свет. Джулиус принялся разглядывать обложку какого-то журнала, что-то насвистывая и поглаживая уши спаниеля, проснувшегося от яркого света.

– А почему ты думаешь, что Лорелею никто не обгонит завтра в Эпсоме[60] в два тридцать? – спросил он и осекся, изобразив удивление: – Привет, Рейч.


Как и следовало ожидать, интерес Габриэль к скачкам, который возник внезапно и перерос в дорогостоящее пристрастие, так же резко увял и готов был вот-вот лопнуть, как мыльный пузырь. Нет, страстное увлечение лошадьми по-прежнему составляло часть ее натуры, но сами скачки больше не пробуждали в ней азарта; чувство новизны пропало. Она довела себя до пресыщения, быстро и без остатка отдавшись этому занятию.