— Послушайте, Месье, вы верите в то, что можно снова ожить?.. Я хочу сказать... умереть, а потом... возродиться в ком-нибудь другом?.. Понимаете?.. Вы не решаетесь ответить... Принимаете меня за сумасшедшую...

— Послушайте...

— Между тем, я не сумасшедшая, нет... Но мне кажется, мое прошлое идет откуда-то очень издалека... Кроме детских воспоминаний у меня еще есть и другие, будто еще одна жизнь, которую я теперь продолжаю. Не знаю, почему я вам это рассказываю...

— Говорите,— пробормотал Флавье,— говорите!

— Я вижу вещи, которых никогда раньше не видела... лица другие... которые существуют только в моем воображении. А порой мне кажется, что я старая, очень старая женщина.

У нее было глубокое контральто, и Флавье слушал ее, не шевелясь.

— Должно быть, я нездорова, — продолжала она. — Но с другой стороны, если это правда, то мои воспоминания не имели бы такой отчетливости. Они были бы хаотичны, беспорядочны.

— Но в тот момент вы следовали импульсу или действовали, приняв определенное решение?

— Скорее, приняв решение...- но это для меня тоже не совсем ясно. Просто я чувствую, что. становлюсь все более странной и моя настоящая жизнь уже где-то позади... а тогда... зачем тянуть?.. Для вас, для всего света, смерть — это противоположность жизни... но для меня...

— Не говорите так,— запротестовал Флавье,— прошу... Подумайте о вашем муже.

— Бедный Поль! Если бы он знал!

— Он как раз и не должен знать. Пусть это останется тайной между нами.

Флавье не смог удержаться, чтобы не вложить в эту фразу нежную интонацию, и она улыбнулась с неожиданной легкостью.

— Профессиональный секрет? Вот я и утешена. Счастье, что вы оказались там.

— Да. Мне нужно было повидаться кое с кем, немного дальше того места. Если бы не такая прекрасная погода, я поехал бы на машине.

— А я была бы мертва,— прошептала она.

Такси остановилось.

— Вот и приехали,— сказал Флавье. — Вы простите за беспорядок в квартире. Но я холостяк и к тому же очень занятой.

В вестибюле никого не оказалось. На лестнице тоже. Флавье бы очень смутился, если бы кто-то из жильцов дома увидел его в этой одежде. Открывая дверь своей квартиры, он услышал, как зазвонил телефон, и провел Мадлен в кабинет.

— Это клиент, без сомнения. Садитесь. Я отлучусь на минуту.

Он подбежал к аппарату.

— Алло!

Это оказался Гевиньи.

— Я уже звонил два раза,— сказал он. — Мне тут вспомнилось кое-что относительно самоубийства Полин... Она бросилась в воду... Не знаю, правда, чем это тебе поможет, но все же сообщаю... А у тебя есть новости?

— Потом расскажу,— ответил Флавье,— я сейчас не один.

 Глава 4

Флавье с неприязнью разглядывал записи в своем блокноте. «6 мая». Три свидания, два дела о наследстве и одно о разводе. Хватит с него этой дурацкой работы. И ведь никакой возможности вывесить объявление: «Закрыто по случаю мобилизации, похорон»... или еще что-нибудь. Телефон так и будет звонить целыми днями. Клиент из Орлеана станет просить его приехать. И он вынужден быть любезным, делать какие-то записи. В конце дня позвонит или приедет Гевиньи. Он настойчив, этот Гевиньи. Ему все надо рассказывать... Флавье. сел за письменный стол и раскрыл досье Гевиньи...

«27 апреля, прогулка по лесу; 28 апреля, провели день в Парамонте; 29 апреля, Рамбуйе и долина Шевре; 30 апреля, Мариньян. Чай на террасе Галереи Лафайет. Головокружение, вызванное обрывом. Вынуждены были спуститься. Она много смеялась; 1 мая, прогулка в Версаль. Она хорошо ведет машину, хотя „симка“ довольно капризна; 2 мая, лес Фонтенбло; 3 мая, я ее не видел; 4 мая, короткая прогулка в саду Люксембург; 5 мая, долгое'путешествие по Эсону. Вдали был виден собор Шартр...»

А в событиях, относящихся к 6 мая, ему бы следовало записать: «Я люблю ее. Я не могу теперь существовать без нее». Написать о том, что было его любовью. Меланхолической любовью, горевшей скрытно, как огонь в заброшенной шахте. Мадлен, казалось, ничего не замечала. Он был другом, не больше, приятным собеседником, с которым можно от души поболтать. Никаких разговоров о том, чтобы познакомить его с Полем, Флавье играл роль адвоката, состоятельного человека, который занимается ею ради провождения времени и который, конечно, рад помочь молодой женщине обмануть ее болезнь. Случай в Курбевуа был забыт. Он только дал Флавье некоторые права на Мадлен. Но она умела пользоваться ситуацией и иногда вспоминала о том, что он ее спас. Она уделяла ему приветливое внимание с тем безразличием, которое адресовала бы дяде, всякому родственнику, просто другу. Слово «любовь» здесь было бы неуместным. И потом, существовал Гевиньи! По этой причине Флавье считал долгом чести каждый вечер давать ему полный отчет о прошедшем дне. Тот слушал его молча, нахмурив брови, потом заговаривал о странной болезни Мадлен.

Флавье закрыл досье, вытянул ноги и сплел пальцы. Болезнь Мадлен!.. Двадцать раз за день он задавал себе этот вопрос. Двадцать раз проигрывал про себя поведение и слова Мадлен, раздумывая над ними с упорством маньяка. Мадлен не была больна, но, вместе с тем, и не была совершенно здорова. Она любила жизнь, движение толпы, часто веселилась, порою даже искрящимся весельем. Здравого смысла у нее было хоть отбавляй... С виду это была одна из самых жизнерадостных женщин. Но так выглядела ее наружная сторона, светлая. А ведь существовала и другая, ночная, таинственная. Она была какой-то холодной, и не то чтобы эгоисткой, но в чем-то расчетливой... Ледяной, глубокой, безразличной, неспособной захотеть и увлечься. Гевиньи оказался прав: как только ее переставали развлекать, удерживать на краю жизни, она немедленно впадала в задумчивость, котррую нельзя было назвать ни грустью, ни грезами, а скорее — изменением состояния, будто часть ее души уплывала куда-то. Несколько раз Флавье видел ее такой, стоящей рядом, но молча ускользающей, погружающейся во что-то недоступное ему.

— Вам что-нибудь неприятно? — спрашивал он.

Мадлен медленно приходила в себя, лицо ее оживлялось постепенно: казалось, она делала усилие над своими мускулами и нервами. Но улыбка на какое-то время оставалась колеблющейся: веки несколько раз опускались, прежде чем она поворачивала голову.

— Нет, мне очень хорошо.

Эти глаза успокаивали его. Может быть, однажды она будет с ним более откровенна. Флавье боялся доверять ей руль. Машину она водила мастерски, но с долей фатализма... Да и это было не точным словом. Флавье безуспешно пытался определить ее состояние... Она не защищалась, она принимала. Он вспомнил то время, когда и сам лечился от депрессии. Тогда с ним происходило то же. Малейшее движение вызывало протест. Если бы он увидел на земле банкноты по тысяче франков, то не смог бы заставить себя подобрать их. Вот так и у Мадлен. Флавье был уверен, что, встретившись с каким-нибудь препятствием, она не станет реагировать, тормозить, сигналить. Ведь в Курбевуа она даже не пыталась сопротивляться. Еще одна курьезная деталь: сама она никогда не предлагала маршрута прогулки.

— Чего вы больше хотите, пойти в Версаль или Фонтенбло? А может, предпочитаете остаться в Париже?

— Мне все равно...— или: — Да, очень хочу.

Ответы всегда были такими, и всегда через пять минут она уже смеялась. Веселилась вовсю: щеки ее разрумянивались, а рука сжимала руку Флавье.

Тогда он совсем близко чувствовал ее тело, полное жизни. И порой не мог удержаться от того, чтобы не шепнуть ей на ушко:

— Как вы очаровательны!

— Это правда? — спрашивала она, поднимая на него глаза.

Всякий раз у него стремительно падало сердце, когда он смотрел в них, такие голубые и ясные. Она быстро уставала. И всегда была, голодна. В четыре часа ей необходимо было получать свою закуску: бриошь, чай, варенье. Флавье не очень-то любил ходить в кофейни или кондитерские и потому часто увозил ее за город. Поедая вместе с нею пирожные, он чувствовал себя страшно виноватым, потому что шла война и, конечно, мужья и любовники продавщиц находились на фронте, где-то между Северным морем и Вогезами. Но он понимал, что пища эта нужна Мадлен именно для того, чтобы удерживаться на поверхности, не впадая в забытье.

— Вы заставили меня подумать о Вергилии,— признался он ей однажды.

— Почему это?

— Помните, когда Эней спустился к Плутону, за ним тянулся кровавый след, и тени мертвых шли за этой кровью, пили ее и на какое-то время получали возможность говорить. И говорили они о том, что жалеют живых!

— Да, но я не понимаю...

Он подвинул к ней тарелку, полную булочек-подковок.

— Ешьте... Возьмите все... Мне кажется, вы тоже лишены чувства реальности. Ешьте!

Она улыбнулась — с крошкой, прилипшей в углу рта.

— Эвридика!.. Как это красиво... Вы думаете, что вырвали меня из ада?

Вместо того чтобы снова вернуться к Сене, с ее глинистыми берегами, он представил себе скалы вдоль Луары, где всегда слышалось монотонное падение капель воды. Он положил свою руку на руку Мадлен.

С этого дня Флавье стал называть ее Эвридикой, как в игре. Он не смел говорить ей «Мадлен», из-за Гевиньи и из-за того, что Мадлен была замужней женщиной, женой другого. Эвридика же, наоборот, полностью принадлежала ему. Он держал ее в объятиях мокрую, с закрытыми глазами, как тень мертвой. Он знал, что был смешон, но жил в состоянии каких-то болезненных грез. Пускай! Никогда он еще не чувствовал этого необычайного мира, этих приступов радости с их страхами и недомолвками: ему так долго пришлось ждать эту молодую чужую женщину! С тринадцати лет. С той эпохи, когда еще верил в фей и привидений...