Сперва мы не верили этим сплетням и смеялись над ними. Мы считали их выдумкой врагов. Нам все это казалось положительно невозможным. Раз мы, последователи герцога, держимся так твердо и сохраняем ему верность в несчастье, то как же он-то, наш вождь, может трусить и унижаться? Неужели у него мужества меньше, чем у мальчишки-барабанщика в любом из его полков?

Но увы! Время показало, что все, что рассказывали о Монмаузе, было сущей правдой. Этот несчастный человек опустился до самых низких подлостей. Он шел на все, чтобы обеспечить себе еще несколько лет жизни, которая оказалась проклятием для всех тех, кто в него верил.

О Саксоне не было никаких вестей, ни дурных, ни хороших, и я начал надеяться, что ему удалось укрыться от преследователей. Рувим все еще хворал и лежал в постели. Майор Огильви продолжал за ним ухаживать. Этот добрый джентльмен навестил несколько раз меня и старался устроить меня получше, но я дал ему понять, что мне крайне неприятно находиться на особом положении и что я желаю делить участь своих товарищей по оружию. Но одну большую услугу майор Огильви мне оказал. Он написал письмо моему отцу, в котором сообщил, что я здоров и что мне пока не грозит смерть. На это письмо был получен ответ. Старик отец остался непоколебимо твердым христианином. Он увещевал меня быть мужественным и приводил многочисленные выдержки из проповеди о пользе терпения. Проповедь эта была сочинена преподобным Иосией Ситоном из Петерсфильда. Отец писал, что матушка находится в великом горе, но утешает себя надеждой на Промысл Божий, охраняющий всех людей. При письме был приложен крупный денежный перевод на имя майора Огильви. Отец просил майора расходовать эти деньги в мою пользу. Надо сказать, что эти деньги вместе с золотыми монетами, зашитыми матушкой в подкладку моего камзола, мне очень пригодились. Когда у нас в тюрьме появилась лихорадка, я имел возможность благодаря этим деньгам приглашать докторов и покупать пищу для больных. Эпидемия была прекращена в самом начале.

В первых числах августа нас перевели из Бриджуотера в Таунтон. Здесь нас вместе с несколькими сотнями других пленных поместили в тот самый шерстяной склад, в котором наш полк квартировал в начале кампании. От перемены места мы выиграли мало. Впрочем, наши здешние стражи утомились от жестокости и оказались добрее прежних. Пленных они теснили гораздо менее. Нам позволяли видеться с друзьями из города; можно было даже добывать книги и бумагу. Стоило только дать на чай дежурному сержанту.

До суда осталось более месяца, и это время мы провели здесь несколько приятнее и свободнее, нежели в Бриджуотере.

Однажды вечером я стоял, прислонясь к стене, и глядел на узенькую голубую полоску неба, которая виднелась через высокое окно. Мне представилось, что я снова дома и хожу по лугам Хэванта. И вдруг я услышал голос, который мне действительно напомнил Гэмпшир и родное село. Я услыхал густые, хриплые звуки, переходившие по временам в гневный рев. Этот голос мог принадлежать только моему старому приятелю моряку. Подошел к двери, из-за которой слышались эти крики, прислушался к разговору, и все мои сомнения исчезли.

— Как, ты не пустишь меня вперед? Не пустишь! — кричал Соломон Спрент. — А знаешь ли ты, что я не менял курса даже в тех случаях, когда люди попроще тебя требовали, чтобы я спустил паруса? Говорю же я вам, что у меня есть разрешение адмирала. Нам, брат, выкрашенные в красный цвет лодки нипочем. Уж я парусов наготове брать не стану, будьте благонадежны. Итак, освободи фарватер, а то я тебя пущу ко дну.

— Нам до ваших адмиралов дела нет, — ответил дежурный солдат, — в эти часы к арестантам посторонних не допускают. Уноси, старик, свои потроха отсюда, а то так угощу тебя алебардой по шее, что сам не рад будешь.

— Ах ты, береговая птица, да тебя еще на свете не было, когда я наносил удары и получал их, — закричал Соломон Спрент, — мы, брат, с де Рюйтером сцеплялись нос в нос в то время, как ты соску сосал. Ты думаешь, что я старый. Нет, брат, я еще держусь на воде и могу постоять против любого пиратского судна, как бы оно раскрашено ни было. Я не погляжу на то, что у тебя на корме королевский герб вырезан. Прямо изо всех боковых пушек залп дам, и тогда пиши пропало. Да я и еще лучше поступлю: дам задний ход, возьму на абордаж майора Огильви и сигнализирую ему о том, как вы меня приняли. Тогда, брат, берегись, корма у тебя станет еще краснее, чем мундир.

— Майор Огильви! — воскликнул сержант более почтительным тоном. — Вот если бы вы сразу сказали, что у вас есть разрешение от майора Огильви, это было бы совсем другое дело. А вы тут стоите и болтаете о каких-то адмиралах да попах. Вы говорите по-иностранному, а я по-иностранному не обучен.

— Ну и срам вашим родителям за то, что они не могли выучить как следует хорошему английскому языку, — проворчал старый Соломон, — по правде, приятель, меня даже удивляет то, что нам, морякам, приходится учить вас, береговых крыс, английскому языку. Плавал я, друг, на судне «Ворчестер». Это тот самый «Ворчестер», который затонул в Фунчальской бухте. Команды нас было семьсот человек, и все, включая мальчишек, понимали меня. А вот как я стал жить на берегу, дела пошли совсем другие. Я только и встречаю, что тупиц вроде тебя. По-английски ни аза в глаза не понимают. Подумаешь, что это португальцы какие-нибудь, а не англичане. Станешь говорить вот с таким, как ты, молодцом, а он глазеет на тебя, как свинья на ураган, и ничего не понимает. Спроси у него какой-нибудь пустяк — ну хоть каким, дескать, курсом идешь или сколько склянок пробило, он даже этого не понимает.

— Кого вам видеть-то надо? — сердито спросил сержант. — У вас язык чертовски длинный.

— И грубый, когда я говорю с дураками, — подтвердил моряк, — отдать бы тебя, паренек, мне под руководство. Выдержал бы я тебя на вахте, покрейсировали бы мы годика три, ну, тогда, пожалуй, из тебя вышел бы человек.

— Пропустить старика! — бешено крикнул сержант. И моряк, ковыляя, вступил в наше помещение. Лицо его ухмылялось и превратилось в сплошную гримасу. Соломон был рад своей словесной победе над сержантом и засунул в рот большую, чем обыкновенно, порцию табаку. Войдя к нам и не видя меня, он приложил руки ко рту в виде рупора и стал во весь дух кричать;

— Кларк! Михей! Эгой! Эгой!

— Я здесь, Соломон, — сказал я, прикасаясь к его плечу.

— Благослови тебя Господь, паренек, благослови тебя Бог! — воскликнул Соломон Спрент, с чувством потрясая мне руку. — А я-то тебя и не заметил, но да это и не удивительно. Одна из моих гляделок так же затянулась туманом, как утесы Ныофаундлэнда. Около тридцати лет тому назад долговязый Виллиамс из Пойнта, сидя со мной в гостинице «Тигр», запустил мне в гляделку квартой пива. С тех пор она и не действует. Ну, как поживаешь? Держишься на воде? Течи не имеется?

— Ничего, живу помаленьку, — ответил я, — жаловаться нечего.

— Значит, оснастка в порядке? — продолжал спрашивать старик. — Мачты не попорчены выстрелами? От подводных пробоин не пострадал? Враг не обстреливал, не брал на абордаж, ко дну не пускал?

— Нет-нет, этого не было, — ответил я, смеясь.

— Но право же, ты точно бы похудел. В два месяца состарился на десять лет. На войну ты двинулся в настоящем виде — нарядный, оснащенный, как только что спущенное на воду военное судно, но теперь это судно изрядно потрепано погодой и боями. Краска с бортов сошла, да и флаги ветром с мачт сорваны. А все-таки я рад тому, что корпус у тебя цел и что ты держишься на воде.

— Ну да зато и видеть мне пришлось кое-что такое, что легко может состарить человека на десять лет, — ответил я.

Соломон покрутил головой и, вздохнув, ответил:

— Ах, это препоганое дело! — ответил он. — Ну, да пускай буря бушует, море рано или поздно успокоится. Бросай только якорь поглубже, уповай на Провидение. Да, мальчик-, упование на Бога — вот в чем наше спасение. Но ведь я тебя знаю. Ты небось горюешь вот об этих бедняках больше, чем о себе?

— Действительно, мне становится грустно, когда я смотрю на то, как эти люди страдают. Они молчат и не жалуются. А из-за кого страдают? Из-за такого человека! — сказал я.

Соломон заскрежетал зубами и воскликнул:

— Черт возьми эту земляную крысу! А тоже, королем захотел быть!

— Ну, как поживают отец и мать? — спросил я. — И как вам удалось отъехать так далеко от дома?

— Ну, брат, я не мог дольше оставаться на своей стоянке, очень уж меня забрало. Обрезал я, стало быть, якорь и взял курс на север, по направлению к Солсбери. Ветер мне благоприятствовал. Лицо у твоего отца спокойное: старик взял себя в руки и каждый день выходит на работу. Судьи к нему приставали, таскали два раза в Винчестер для допроса, но бумаги у него оказались в порядке, и обвинений к нему никаких не предъявляется. Твоя мать-бедняга все плачет. Такая слезная течь сделалась, что беда. Но плакать-то она плачет, а дело не забывает. И соседей лечит, и пироги печет все по-прежнему. Будь она поваром на корабле, она бы из кухонной каюты не ушла бы, даже если бы судно тонуло. Такой уж характер. Всех эта буря огорчила. Одни молятся, а другие ром пьют. Ром — это дело хорошее, сердце оно разогревает. Когда я к тебе поплыл, они обрадовались. Я дал твоим родителям слово моряка, что сделаю все возможное, чтобы вытащить тебя из твоих засадок.

— Вытащить меня, Соломон?! — произнес я. — Об этом и толковать нечего. Вытащить меня отсюда невозможно.

— Ну нет, разные способы есть, — ответил старик, понижая голос до шепота и многозначительно кивая головой. По-видимому, он много думал над этим вопросом. — Можно просверлить дно, — шепнул он.

— Просверлить дно?!

— Ну да, мальчик, просверлить дно. Во время второй голландской войны я был квартирмейстером на галере «Провидение». Эскадра Ван Тромпа прижала нас к берегу. Произошел бой. Мачты у нас все посшибли, а палуба была залита кровью. Нас взяли на абордаж и отправили пленными в Тексеч. Все мы были закованы в кандалы и посажены в трюм. Кроме воды и крыс — никакого удовольствия. Сидим в темноте, запертые, а наверху, на палубе, сторожат враги. Но удержать они нас не могли. Мы сняли кандалы, и наш младший плотник Вилль Адаме провертел в дне корабля дыру. Судно начало тонуть, поднялась суматоха, мы выскочили на палубу и пустили в вход вместо дубин кандалы. Перебив команду, мы завладели судном. Однако, чего ты улыбаешься? Разве мой план кажется тебе трудноосуществимым?