И однако, несмотря на все эти ужасы, все графство Со-мерсета гордилось тем, что все его сыны-страдальцы шли на смерть твердо и безбоязненно, не раскаиваясь и не трепеща. Они знали, что умирают за правое дело.

Недели две спустя мы получили важные новости. Монмауз, по-видимому, был захвачен Желтой милицией Портма-на в то время, как он пробирался к Нью-Форесту. Там он хотел сесть на корабль и отправиться в Голландию. Монмауза вытащили из бобового поля, где он спрятался. Он был в жалком виде: небритый, оборванный и дрожащий. Несчастного герцога отправили в Рингвуд в Дорсетском графстве. Ходили слухи о том, что он вел себя при аресте очень странно. Слухи эти дошли до нас через наших сторожей, которые отпускали грубые шутки насчет Монмауза. Одни говорили, что Монмауз стал на колени перед крестьянами, которые его схватили. Другие говорили, что герцог написал королю письмо, в котором униженно умолял о помиловании, обещая отречься от протестантской религии и сделать все, что ему прикажет Иаков II.

Сперва мы не верили этим сплетням и смеялись над ними. Мы считали их выдумкой врагов. Нам все это казалось положительно невозможным. Раз мы, последователи герцога, держимся так твердо и сохраняем ему верность в несчастье, то как же он-то, наш вождь, может трусить и унижаться? Неужели у него мужества меньше, чем у мальчишки-барабанщика в любом из его полков?

Но увы! Время показало, что все, что рассказывали о Монмаузе, было сущей правдой. Этот несчастный человек опустился до самых низких подлостей. Он шел на все, чтобы обеспечить себе еще несколько лет жизни, которая оказалась проклятием для всех тех, кто в него верил.

О Саксоне не было никаких вестей, ни дурных, ни хороших, и я начал надеяться, что ему удалось укрыться от преследователей. Рувим все еще хворал и лежал в постели. Майор Огильви продолжал за ним ухаживать. Этот добрый джентльмен навестил несколько раз меня и старался устроить меня получше, но я дал ему понять, что мне крайне неприятно находиться на особом положении и что я желаю делить участь своих товарищей по оружию. Но одну большую услугу майор Огильви мне оказал. Он написал письмо моему отцу, в котором сообщил, что я здоров и что мне пока не грозит смерть. На это письмо был получен ответ. Старик отец остался непоколебимо твердым христианином. Он увещевал меня быть мужественным и приводил многочисленные выдержки из проповеди о пользе терпения. Проповедь эта была сочинена преподобным Иосией Ситоном из Петерсфильда. Отец писал, что матушка находится в великом горе, но утешает себя надеждой на Промысл Божий, охраняющий всех людей. При письме был приложен крупный денежный перевод на имя майора Огильви. Отец просил майора расходовать эти деньги в мою пользу. Надо сказать, что эти деньги вместе с золотыми монетами, зашитыми матушкой в подкладку моего камзола, мне очень пригодились. Когда у нас в тюрьме появилась лихорадка, я имел возможность благодаря этим деньгам приглашать докторов и покупать пищу для больных. Эпидемия была прекращена в самом начале.

В первых числах августа нас перевели из Бриджуотера в Таунтон. Здесь нас вместе с несколькими сотнями других пленных поместили в тот самый шерстяной склад, в котором наш полк квартировал в начале кампании. От перемены места мы выиграли мало. Впрочем, наши здешние стражи утомились от жестокости и оказались добрее прежних. Пленных они теснили гораздо менее. Нам позволяли видеться с друзьями из города; можно было даже добывать книги и бумагу. Стоило только дать на чай дежурному сержанту.

До суда осталось более месяца, и это время мы провели здесь несколько приятнее и свободнее, нежели в Бриджуотере.

Однажды вечером я стоял, прислонясь к стене, и глядел на узенькую голубую полоску неба, которая виднелась через высокое окно. Мне представилось, что я снова дома и хожу по лугам Хэванта. И вдруг я услышал голос, который мне действительно напомнил Гэмпшир и родное село. Я услыхал густые, хриплые звуки, переходившие по временам в гневный рев. Этот голос мог принадлежать только моему старому приятелю моряку. Подошел к двери, из-за которой слышались эти крики, прислушался к разговору, и все мои сомнения исчезли.

— Как, ты не пустишь меня вперед? Не пустишь! — кричал Соломон Спрент. — А знаешь ли ты, что я не менял курса даже в тех случаях, когда люди попроще тебя требовали, чтобы я спустил паруса? Говорю же я вам, что у меня есть разрешение адмирала. Нам, брат, выкрашенные в красный цвет лодки нипочем. Уж я парусов наготове брать не стану, будьте благонадежны. Итак, освободи фарватер, а то я тебя пущу ко дну.

— Нам до ваших адмиралов дела нет, — ответил дежурный солдат, — в эти часы к арестантам посторонних не допускают. Уноси, старик, свои потроха отсюда, а то так угощу тебя алебардой по шее, что сам не рад будешь.

— Ах ты, береговая птица, да тебя еще на свете не было, когда я наносил удары и получал их, — закричал Соломон Спрент, — мы, брат, с де Рюйтером сцеплялись нос в нос в то время, как ты соску сосал. Ты думаешь, что я старый. Нет, брат, я еще держусь на воде и могу постоять против любого пиратского судна, как бы оно раскрашено ни было. Я не погляжу на то, что у тебя на корме королевский герб вырезан. Прямо изо всех боковых пушек залп дам, и тогда пиши пропало. Да я и еще лучше поступлю: дам задний ход, возьму на абордаж майора Огильви и сигнализирую ему о том, как вы меня приняли. Тогда, брат, берегись, корма у тебя станет еще краснее, чем мундир.

— Майор Огильви! — воскликнул сержант более почтительным тоном. — Вот если бы вы сразу сказали, что у вас есть разрешение от майора Огильви, это было бы совсем другое дело. А вы тут стоите и болтаете о каких-то адмиралах да попах. Вы говорите по-иностранному, а я по-иностранному не обучен.

— Ну и срам вашим родителям за то, что они не могли выучить как следует хорошему английскому языку, — проворчал старый Соломон, — по правде, приятель, меня даже удивляет то, что нам, морякам, приходится учить вас, береговых крыс, английскому языку. Плавал я, друг, на судне «Ворчестер». Это тот самый «Ворчестер», который затонул в Фунчальской бухте. Команды нас было семьсот человек, и все, включая мальчишек, понимали меня. А вот как я стал жить на берегу, дела пошли совсем другие. Я только и встречаю, что тупиц вроде тебя. По-английски ни аза в глаза не понимают. Подумаешь, что это португальцы какие-нибудь, а не англичане. Станешь говорить вот с таким, как ты, молодцом, а он глазеет на тебя, как свинья на ураган, и ничего не понимает. Спроси у него какой-нибудь пустяк — ну хоть каким, дескать, курсом идешь или сколько склянок пробило, он даже этого не понимает.

— Кого вам видеть-то надо? — сердито спросил сержант. — У вас язык чертовски длинный.

— И грубый, когда я говорю с дураками, — подтвердил моряк, — отдать бы тебя, паренек, мне под руководство. Выдержал бы я тебя на вахте, покрейсировали бы мы годика три, ну, тогда, пожалуй, из тебя вышел бы человек.

— Пропустить старика! — бешено крикнул сержант. И моряк, ковыляя, вступил в наше помещение. Лицо его ухмылялось и превратилось в сплошную гримасу. Соломон был рад своей словесной победе над сержантом и засунул в рот большую, чем обыкновенно, порцию табаку. Войдя к нам и не видя меня, он приложил руки ко рту в виде рупора и стал во весь дух кричать;

— Кларк! Михей! Эгой! Эгой!

— Я здесь, Соломон, — сказал я, прикасаясь к его плечу.

— Благослови тебя Господь, паренек, благослови тебя Бог! — воскликнул Соломон Спрент, с чувством потрясая мне руку. — А я-то тебя и не заметил, но да это и не удивительно. Одна из моих гляделок так же затянулась туманом, как утесы Ныофаундлэнда. Около тридцати лет тому назад долговязый Виллиамс из Пойнта, сидя со мной в гостинице «Тигр», запустил мне в гляделку квартой пива. С тех пор она и не действует. Ну, как поживаешь? Держишься на воде? Течи не имеется?

— Ничего, живу помаленьку, — ответил я, — жаловаться нечего.

— Значит, оснастка в порядке? — продолжал спрашивать старик. — Мачты не попорчены выстрелами? От подводных пробоин не пострадал? Враг не обстреливал, не брал на абордаж, ко дну не пускал?

— Нет-нет, этого не было, — ответил я, смеясь.

— Но право же, ты точно бы похудел. В два месяца состарился на десять лет. На войну ты двинулся в настоящем виде — нарядный, оснащенный, как только что спущенное на воду военное судно, но теперь это судно изрядно потрепано погодой и боями. Краска с бортов сошла, да и флаги ветром с мачт сорваны. А все-таки я рад тому, что корпус у тебя цел и что ты держишься на воде.

— Ну да зато и видеть мне пришлось кое-что такое, что легко может состарить человека на десять лет, — ответил я.

Соломон покрутил головой и, вздохнув, ответил:

— Ах, это препоганое дело! — ответил он. — Ну, да пускай буря бушует, море рано или поздно успокоится. Бросай только якорь поглубже, уповай на Провидение. Да, мальчик-, упование на Бога — вот в чем наше спасение. Но ведь я тебя знаю. Ты небось горюешь вот об этих бедняках больше, чем о себе?

— Действительно, мне становится грустно, когда я смотрю на то, как эти люди страдают. Они молчат и не жалуются. А из-за кого страдают? Из-за такого человека! — сказал я.

Соломон заскрежетал зубами и воскликнул:

— Черт возьми эту земляную крысу! А тоже, королем захотел быть!

— Ну, как поживают отец и мать? — спросил я. — И как вам удалось отъехать так далеко от дома?

— Ну, брат, я не мог дольше оставаться на своей стоянке, очень уж меня забрало. Обрезал я, стало быть, якорь и взял курс на север, по направлению к Солсбери. Ветер мне благоприятствовал. Лицо у твоего отца спокойное: старик взял себя в руки и каждый день выходит на работу. Судьи к нему приставали, таскали два раза в Винчестер для допроса, но бумаги у него оказались в порядке, и обвинений к нему никаких не предъявляется. Твоя мать-бедняга все плачет. Такая слезная течь сделалась, что беда. Но плакать-то она плачет, а дело не забывает. И соседей лечит, и пироги печет все по-прежнему. Будь она поваром на корабле, она бы из кухонной каюты не ушла бы, даже если бы судно тонуло. Такой уж характер. Всех эта буря огорчила. Одни молятся, а другие ром пьют. Ром — это дело хорошее, сердце оно разогревает. Когда я к тебе поплыл, они обрадовались. Я дал твоим родителям слово моряка, что сделаю все возможное, чтобы вытащить тебя из твоих засадок.