— Это была моя ошибка. Всё это павлинье распускание хвоста и манёвры. Я переусердствовал, пытался завоевать тебя, сломив твоё сопротивление. Каждая попытка, которую я предпринимал, затрудняла для тебя принятие меня, потому что принятие означало капитуляцию. Всё, что я могу сказать в собственную защиту, — это то, что, в конечном счёте, я понял, что не смогу завоевать твой свободный дух таким способом. И никогда за всю свою богатую жизнь не мог я играть в такие игры там, где был замешан секс. Там всё решали сердце и ум.

— Дорогой мой, — сказала она, протягивая руку, — давай не разделять вожделение плоти от сердца и ума. И вожделение — это просто радость, ты не знал? Это просто англосаксонский синоним для радости.

— В самом деле? — спросил он, беря её руку. — Способность проникновения в суть утрачена при нормандском завоевании, с которым глубоко были связаны мои предки.

— Сегодня, милорд, вы, кажется, стремитесь взять на себя вину за всё. Именно поэтому ты выглядишь таким несчастным?

— Наверное, да, Харриет. Кто прикасается к смоле, тот очернится.  [211] Есть игра, в которую играют мужчины и женщины. Это не наша игра, и, таким образом, наше знание о ней случайно и едва ли исчерпывающе. Женщина демонстрирует нежелание. Респектабельность целомудренна, или ей просто не нравится этот человек; мужчину распаляет это сопротивление, и он штурмует цитадель. Возможно, ей даже нравится быть завоёванной; возможно, она снисходит к нему из жалости, любви или милосердия, и должна быть вознаграждена. Это опасная игра — она пачкает любовь властью.

— И она легко может зайти слишком далеко?

— Очень легко.

— Помнишь, когда ты купил мне ошейник на случай, если меня попытаются задушить в Оксфорде? Ты показал мне две точки надавливания на шее…

— Да. Человек очень хрупок в определённых местах.

— И его можно задушить почти случайно?

— Он может умереть в руках, которые собирались его лишь пересилить. Или в руках кого-то, кто вошёл в раж от демонстрации собственной силы. Той силы, которую отвратительно называют мужественной.

— Но это не было бы убийством. Не подходит под твоё определение намерения.

— Да. И если Глория Таллэнт окажется целой и невредимой, самое большее, на что может надеяться обвинение в деле Розамунды Харвелл, это непредумышленное убийство. Если же она окажется мёртвой, совсем другое дело.

— Не может существовать никакой связи.

— Что возвращает нас к несчастному совпадению. Боюсь, связь существует. Но в настоящий момент скажи мне со своей женской интуицией, кто, муж или любовник, скорее использовал бы чрезмерную силу?

Харриет задумалась. Она подошла к окну и невидящим взглядом уставилась на улицу.

— Мне кажется, что это скорее был бы Харвелл, — сказала она. — У него в крови доминирование. Клод,  независимо от того, что я могла бы сказать о нём, как о поэте, кажется довольно дефективным в том, что ты только что назвал мужественностью.

— В этом вся дьявольщина. Мы опять идём по кругу. Снова. Насколько дело касается подтверждения, кажется, что Харвелл говорит правду, а Эймери лжёт. Впору подозревать сговор между этой парочкой.

— Нет, — возразила Харриет. — Пока она была жива, их соперничество абсолютно не допускало ничего подобного, а как только она оказалась мертва, кто бы ни убил её, станет главным предметом ненависти для другого.

— Думаю, ты права. Придётся походить по кругу ещё немного.

— Ну, прежде, чем ты к этому приступишь, как насчёт небольшого кусочка добровольной англосаксонской радости? Вот я стою и без воротничка…

— Это как раз для меня. Никогда не мог штурмовать цитадель, как бы плохо она не была защищена. Единственное, что меня соблазняет, — это широко открытые ворота и трубы, призывающие войти.

— Ты один такой из всех мужчин?

— Ну, не совсем один. Но мы в меньшинстве. Я всегда был таким, что может подтвердить испорченный дядюшка Пол. Он расценивает это как слабость.

— Без сомнения, он с радостью со мной поделился бы. Но, думаю, я исследую это и без гида.

— И без каких-либо карт?

— Хватит набросков собственного изготовления. Какие трубы ты хотел бы услышать в качестве приглашения? Трубу Баха? [212]

— Ты смогла бы справиться с обычной трубой?

— Да, — сказала она, — думаю, смогла бы.


Вскоре после завтрака неожиданно объявили о приходе месье Гастона Шаппареля.

— Я хочу доставить себе удовольствие, мадам, милорд, лично наблюдать эффект от своей работы.

Вслед за ним в комнату вошёл Мередит с большим плоским прямоугольным пакетом.

— Дорогой мой коллега, — сказал Питер, откладывая в сторону газету и вставая, чтобы приветствовать француза. — Не было никакой нужды. Мы сами приехали бы, чтобы забрать портрет.

— Наблюдение, которое я хочу сделать, лорд Питер, касается вас двоих одновременно. Если бы я просто послал сообщение, что портрет готов и можно его забрать, приехал бы кто-то один из вас — не мог же я приказать, чтобы вы явились оба. Я не Людовик XV.

— Жаль, — заметил его светлость. — Думаю, вы могли бы преуспеть.

Месье Шаппарель склонил голову.

— Так, куда нам его поставить? — спросил Питер. — Где лучше освещение?

— Может быть, ты попросишь Мередита положить пакет на стол и принести нам стул с высокой спинкой, чтобы опереть на неё портрет? — предложила Харриет.

— Будьте добры пока повернуться спиной, — попросил Шаппарель.

Питер с улыбкой повернулся к Харриет. Она заметила, что он волнуется, как маленький мальчик в предвкушении удовольствия.

— Пожалуйста, теперь смотрите, — провозгласил Шаппарель.

Даржа руки на её плечах, Питер нежно повернул Харриет.

Глубоко потрясённая Харриет увидела, что на неё с холста смотрит человек, которого она никогда не видела в зеркале. Насторожённое и несколько вызывающее лицо обладало знакомыми чертами: нависающие брови, открытый пристальный взгляд и жёсткие густые тёмные волосы. Это она легко узнала. Это было лицо человека, который страдал, — это она тоже понимала. Новым же были небольшие нюансы: пристальный взгляд был наполнен тайной уверенностью, стремлением и ожиданием, — это был кто-то, хотя и серьёзный в настоящий момент, но собирающийся рассмеяться… кто-то всё всем доказавший и торжествующий.

На портрете она была слишком необыкновенной, чтобы быть красивой; впервые она увидела связь между своей ординарной внешностью и силой ума. Взглянув на Питера, она увидела, что он словно в трансе; на мгновение она заметила на его лице призрак подавляемого желания и восхищения, которые владели им в прошлом.

— Гм, гм, — произнёс Шаппарель с чрезвычайно довольным видом. — Я же говорил вам, что я — гений.

— Это действительно так — сказал Питер, как будто просыпаясь. — Я перед вами в большом долгу.

— Вы у меня в долгу на пятьсот гиней, милорд.

— Ну, сэр, вы же понимаете, что я говорю не о деньгах, — сказал Питер. — Я в долгу за то, что вы способны видеть и способны нарисовать это. Я и не думал, что кто-нибудь кроме меня самого…

— Я рад, что портрет вам понравился, милорд Питер. — Но, надеюсь, не настолько, чтобы вы не могли проявить великодушия, j’espère. [213] Вы позволите взять портрет на месяц во время выставки? Если все мои клиенты будут радоваться так, как мистер Харвелл, я погиб.

— Вы должны простить беднягу Харвелла, — сказал Питер. — У него нет оригинала, способного составить ему компанию. Мне будет очень трудно расстаться с этим портретом даже при том, что я ежедневно могу любоваться на саму Харриет. Но, конечно, мы предоставим его —  если вы считаете, что подобное проникновение в личность позволит вам найти новых клиентов.

— Клиентов, возможно, и нет. Люди боятся меня. Ils ont raison. [214] Но портрет принесёт мне славу. Это — одна из лучших моих работ. Она будет гвоздём шоу.

— Она, конечно, ослепит проницательных. Если вы пройдёте в мой кабинет, мы утрясём вопрос с вашими гинеями.

— Это было удовольствием, леди Питер, — сказал Шаппарель, кланяясь.


— Ну, и где мы его повесим? — сказал Питер, возвратившись в комнату. Харриет немного покраснела, будучи пойманной за тем, что всё ещё внимательно изучает портрет. — Почему бы нам не убрать того довольно глупого Фрагонара со стены в библиотеке? Тогда я смогу видеть тебя, когда играю на фортепьяно. Мне бы этого очень хотелось. Крепление для картины готово?

Он снял картину со стула и, взглянув на тыльную часть, обнаружил, что медные ушки в раме и шнур находятся точно в нужных местах. Затем он остановился и пристально во что-то вгляделся. Он так внимательно смотрел на картину, что Харриет пересекла комнату и присоединилась к нему. Картина была выполнена на светло-коричневом плотном холсте, который был натянут на деревянную раму и закреплён клиньями, забитыми по всем четырём углам. Вылезший лишний холст свернулся и немного сморщился. Питер вставил в глаз монокль и, наклонившись, внимательно рассматривал правый верхний угол. Затем он повернулся к Харриет и произнёс:

— Харриет, я думаю, что понимаю, почему Харвелл не выставит свою картину. И боюсь, что Шаппарель никогда не увидит её снова. Боюсь, она сожжена.

— О, Питер, нет! Конечно же, нет! Это было бы преступлением… и почему?

— Точно. Почему? Полагаю, ты её не видела, Харриет?

— Нет, видела. Это было в студии, когда он меня рисовал. Я была в восторге. Это лучшая из его работ.

— Ты меня поражаешь.

— Да, это правда. У неё было дополнительное измерение по сравнению с другими работами. Это было очень умно — показать её двумя способами.

— Харриет, сядь и расскажи мне об этом. Расскажи всё, что сможешь вспомнить.

— Изображение не была льстивым, а скорее незнакомым. У Розамунды было напряжённое лицо, почти пугающее. Она выглядела очень упрямой и эгоистичной.