— Уважаемые коллеги — члены Общества Поклонников Джона Себастиана, — начал Крейг, внушительно положив руку на коробку. — Поскольку завтра шестое января, «Дом Фримена» выпускает в свет «Пищу любви» в массовом издании, столь же скромном, сколь и благородном, как и автор книги.

Возгласы «браво! браво!» — прервали его. Джон ухмылялся, улыбались и все остальные, кроме Фримена и Пейна, которые сидели и слушали с безучастными лицами. Крейг быстро поднял руку.

— Имея двоякое отношение к нашему молодому герою — и как неофициальный отец его, и как непосредственный изготовитель вышеупомянутого массового издания, — я не мог позволить себе пропустить это историческое событие, не внеся свой скромный вклад в ознаменование оного события. Вследствие чего, — продолжил Крейг, как заправский оратор, — я использовал все возможности своей типографии и труд многих известнейших мастеров, с которыми меня связывает многолетняя дружба, ради того, чтобы произвести на свет, — Крейг открыл коробку и поднял книгу, — это специальное издание «Пищи любви», ограниченное двенадцатью последовательно пронумерованными экземплярами, по одному на каждого из членов уважаемого собрания.

Все зашумели, восторгаясь красотой томика.

— Книга напечатана в 1/12 листа, что приятно гармонирует с небольшим количеством страниц. Использовалась особая тряпичная бумага, изготовленная в Англии по моему заказу. Текст набран изысканным неброским шрифтом, разработанным по моему же заказу Шартреном исключительно для «Дома Фримена» и используемым для поэтической классики. Каждый лист исполнен в два цвета: текст черным, а графика и виньетки — бледно-красным. Форзац и шмуцтитул — дружеский дар известного художника Бориса Акста. Листы собраны, сложены и прошиты вручную, а затем переплетены в мятый левантийский сафьян. Я горжусь тем, что выпустил эту книгу, Джон, и дарю эти экземпляры твоим и моим друзьям в надежде, что все вы найдете столько же радости в обладании ею, как я — в работе над ней.

И, сияя. Крейг вручил одну из роскошных книг Джону, а остальные десять распределили среди присутствующих. Оставшийся томик бородатый печатник крепко прижал к груди.

— Себя я, естественно, тоже не забыл.

Джон был необычайно тронут. Он сидел с книгой на коленях и смотрел на пее, часто моргая.

Среди всеобщих возгласов восхищения прорезалось требование получить автограф Джона. Несмотря на его возражения, что писать он может лишь с огромным трудом из-за вывиха, Эллен и Расти подхватили его, подвели к столику и плюхнули в кресло. Мистер Гардинер достал свою авторучку, Валентипа побежала в библиотеку за промокашками, и стол стал местом импровизированной «раздачи автографов». Каждый требовал не только подпись, но и персонального посвящения. Джон, нахмуря лоб, придумывал и писал каждое посвящение едва разборчивым почерком на вкладыше, где помещались выходные данные этого ограниченного издания.

Эллери незаметно подошел к креслу, в котором Джон оставил собственный экземпляр, взял книгу и невзначай посмотрел на вкладыш. Этот томик был под номером 12. Внезапно ему в голову пришла строка из какого-то викторианского поэта: «Судьба над вероятностью смеется».

Неся к столу собственный экземпляр, он заметил, что и Фримен, и Пейн не торопятся подойти за автографом. Но ситуация не оставляла им выбора, и, пока не поздно, каждый из них представил свой экземпляр вниманию молодого поэта, с трудом выжимая из себя улыбку.

— Когда составлялась программа сегодняшних торжеств, я не представлял себе, — объявил церемониймейстер, — какая чудная связь имеется между неведомым тогда первым номером мистера Крейга и вторым, который я сейчас объявлю: избранные места из «Пищи любви» в исполнении самого поэта.

И Эллери сел, а поэт поднял над головой соединенные руки, как боксер перед призовым поединком, и публика разразилась аплодисментами и приветственными возгласами. Затем, держа в руке свой переплетенный кожей экземпляр стихов, так, словно это было нечто из мастерской Бенвенуто Челлини, Джон начал читать.

Читал он хорошо, выдерживая ритм, фактуру и окраску стиха, и то, что он читал, было, по мнению Эллери, очень недурно. Эллери не разделял точку зрения мистера Гардинера, что стихи скуповаты и чрезмерно умозрительны, ему они казались живыми и остроумными, полными очаровательного цинизма и пренебрежения к традиционной форме, что, видимо, зародилось в среде молодых американских экспатриантов на Французской Ривьере и в кафе на левом берегу Сены. Эллери не кривя душой присоединился к аплодисментам, последовавшим за чтением.

— Следующим номером будет музыкальная интерлюдия, которую исполнит наш неподражаемый импресарио клавиш, несравненный фортепьянистический вундеркинд, бесподобный композитор и страстный виртуоз — маэстро Мариус Карло!

Сержант Девоу и Фелтон были привлечены в качестве рабочих сцены — они вкатили рояль из музыкальной комнаты через арку. Мариус поклонился, откинул воображаемые фалды фрака и уселся на круглую табуретку.

— В эту эпоху, когда каждый сам себе винокур, — начал Мариус, разминая пальцы над клавиатурой, — и использует для изготовления напитков то, что его непосредственно окружает: батрак — свою силосную яму, шахтер — свой подземный перегонный куб, калифорниец — свой гнилой кактус, — меня осенило, что и я, как композитор, могу поступать аналогичным образом.

— Короче, принимая во внимание то, что мистер Куин назвал «двенадцатеричностью» нашего праздника, я сочинил композицию, опирающуюся на додекафоническую систему Шенберга. Композицию эту я создавал, вдохновившись комическим произведением Билла Шекспира под названием «Двенадцатая ночь», названным так отнюдь не потому, что название как-либо связано с сюжетом, а потому, что комедия предназначалась для показа в канун Крещения при дворе королевы Елизаветы. Не слышу криков «ура!».

Он услышал «ура».

— Первая часть называется «Кораблекрушение в Иллирии». Тишина, пожалуйста.

И Мариус поднял руки, выдержал паузу и опустил их с таким диссонирующим залпом звуков, что Мейбл, стоявшая в дверях столовой, испуганно ойкнула, густо покраснела и убежала на кухню.

Двадцать минут молодой музыкант терзал и насиловал клавиши, сопровождая игру веселеньким либретто, которое оставляло слушателей столь же озадаченными, сколь и музыка. Аплодисменты в конце были неистовы — слава Богу, все!

— Наш следующий исполнитель, — объявил Эллери, когда рояль вкатили обратно в музыкальную комнату, — мисс Валентина Уоррен, которая, как мне сказали, порадует нас двумя образцами сценического искусства. Но какими именно — клянусь, не ведаю. Мисс Уоррен!

Валентина всех удивила — по крайней мере, вначале. Эллен ожидала чего-нибудь тяжеловесного типа Софокла, например, обращение Иокасты к Эдипу или же подражание Бланш Юрка в «Дикой утке». Вместо этого Валентина попросила всех перенестись в воображении через Гудзон, в Хобокен в репертуарный театр Кристофера Морли, и начала пресмешной монолог из «забойной др-рамы» девятнадцатого века «Во тьме, или Ни дева, ни жена, ни вдова». Все со смеху шипели и покатывались, включая Эллери. Но затем, на «бис», молодая актриса предпочла, увы, перевоплотиться в Нину Лидс, героиню «Странной интерлюдии» Юджина О’Нила, и очень плохо исполнила длиннейшую сцену в духе «потока сознания». Если в аплодисментах, последовавших за монологом Валентины, и была фальшивая нотка, никто, кроме Эллери, ее не распознал. И уж, во всяком случае, не Валентина.

Эллен Крейг извлекла мольберт, несколько листов рисовальной бумаги и коробку угольных палочек и повеселила всю компанию серией мгновенных карикатур, полных неожиданной зловредности. Шарж на Эллери был особенно ехидным — морда хищной птицы на длинной шее собаки-ищейки. При всем том шарж, как ни странно, передавал некоторое сходство.

Мистер Гардинер бесстрашно почитал из «Песни Песней», не преминув, однако, интерпретировать ее как аллегорию союза между Христом и Церковью Христовой. Расти Браун вышла на сцену с мотком проволоки и парой плоскогубцев и принялась изготавливать прелестные, как она выразилась, «свободные формы» птиц и животных. Выступил даже доктор Самсон Дарк и сорвал гром аплодисментов, пропев жутким носовым голосом майнскую застольную, явно подражая Руди Вале.

— А теперь, — сказал Эллери, когда доктор уселся, утирая платком свои фальстафовские щеки, — мы переходим к pièce de résistence[Основное блюдо (фр.).], гвоздю нашей программы — сеансу, который проведет наш знаменитый спирит миссис Оливетт Браун. Подлинность гарантируется.

Мистер Гардинер немедленно поднялся и, сославшись на недомогание, попросил извинения и покинул гостиную. Однако минуту спустя он вернулся и печально заметил, что, по зрелом размышлении, тот, кто посвятил всю свою долгую жизнь миру Духа, может оказаться полезным при общении с потусторонними друзьями миссис Браун, хотя бы на тот случай, если понадобится изгонять их. И старый священник снова уселся и сложил руки, готовый ко встрече хоть с самим Сатаной.

Оливетт Браун не обращала на это внимания. Она была слишком занята, давая руководящие указания по оформлению сцены. Наконец всех рассадили за большой круглый стол, внести который распорядилась миссис Браун, почти в полной темноте, — так она распорядилась. Каждый молча держал за руку соседа. Сеанс начался.

Поначалу слышались и еле сдерживаемые смешки девушек, и ехидный шепоток Мариуса, но затем все умолкли, и воцарилась почти осязаемая тишина. Когда глаза привыкли к слабому освещению, все увидели, что Оливетт Браун сидит напряженно-прямо, вперив взгляд поверх их голов в темную глубину комнаты.

Так они сидели очень долго, так долго и так неподвижно, что поневоле начали напрягать слух. Вокруг стола все гудело от напряжения.

Внезапно мать Расти откинулась в кресле и застонала. После тишины звук этот был страшен, и у всех сидевших вокруг стола сжались руки.