– Не забудьте набить карманы камнями, – сказала Катерина. – В саду под деревьями вы найдете их сколько угодно. И заберите свой пакет. Он сойдет как подушка. Завтра утром мы вас разыщем. Желаю удачи.

Я провожал их взглядом, но вот они спустились, к подножию холма и скрылись из виду. И тут же без всякого предупреждения повсюду погасли огни.

Статуя герцога Карло превратилась в тень. Колокол кампанилы перед собором пробил одиннадцать. Его звон один за другим подхватили колокола городских церквей. И когда смолкла последняя нота, я положил под голову свой пакет, растянулся на скамейке сада и, сложив руки на груди, поднял глаза к темнеющему небу.

Глава 22

Не помню, чтобы я спал в ту ночь. Не более чем провалы во времени между волнами холода. Один раз я вскочил со скамейки и стал ходить взад-вперед, дыша на пальцы; я так окоченел, что едва не отправился искать относительного тепла под портиком профессора Элиа, и не сделал этого лишь потому, что бдение под открытым небом воспринимал как своеобразное испытание. Когда-то Альдо из ночи в ночь проходил его среди партизан. Романо, Антонио, Роберто… ребята, выросшие в горах в годы Сопротивления, провели так все детство, но не я. Не горы стояли за мной, а неряшливая обстановка второразрядных отелей. Не небо было моим потолком, а верхнее перекрытие убогой комнаты. Взрослые, которые ласкали и баловали меня, чтобы добиться благосклонности моей матери, говорили на чужом языке. От их формы пахло не потом и чистой землей, как от рваной одежды партизан, а пролитым накануне вином, испариной похоти, а не войны. Альдо и его товарищам, осиротевшим мальчикам и их друзьям, постелью служила жесткая земля, в лучшем случае – спальные мешки; я же лежал под простынями и одеялами в комнате, отделенной от спальни моей матери тонкой перегородкой, и не горные шумы и потоки тревожили мой сон, но вздохи удовольствия и удовлетворенной страсти.

Хоть в эту ночь я разделю красоту и тяготы реальности, которую мне еще не довелось познать. Как ни холодно мне было, как ни окоченели мои члены, эти ощущения сделали меня участником былого. Мои окоченевшие члены стали обетным подношением, скованное холодом тело – запоздалым пожертвованием.

Повторяю, между сном и пробуждением был провал во времени, и когда совсем похолодало, я проснулся, встал со скамейки, вышел из сада и, вскоре остановившись перед воротами сиротского приюта, стал наблюдать занимающийся над Руффано рассвет. Первый луч – серый, холодный, как призрак дня, как временное колебание ночных теней; затем небо побелело, и город, только что окутанный тьмой, окрасился в розовый цвет. Над спящими холмами взошло солнце. Золотые стрелы рассыпались по долине и ударили в забранные ставнями городские окна. Деревья в муниципальном саду зашелестели листьями, пробуждающиеся к новому дню птицы встрепенулись и, как только их коснулись лучи набирающего силу солнца, запели. Такого со мной еще не было. В детстве день за днем я просыпался на голос Альдо или Марты, которая звала меня из кухни. Тогда впереди были безопасность, надежность; утро сулило вечность.

Сейчас, когда солнце превратило городские шпили в шпаги, а купол собора – в огненный шар, я знал, что впереди нет ничего, никакой вечности, если вечность суть не повторение миллиона эпох, до которых никому нет дела, ибо мертвые ушли и забыты. Предо мной была их эпитафия. Они сотворили красоту, и этого достаточно. Они жили мгновение, чтобы вспыхнуть и умереть.

К чему, думал я, жаждем мы достигнуть большего, к чему томимся по вечному раю. Человек был Прометеем, прикованным к своей символической скале – земле и всем неоткрытым звездам, он посрамил тьму. Он дерзнул. Бросил вызов уходу в небытие.

Я все стоял и смотрел, как солнце несет тепло и жизнь моему Руффано. И думал не только об Альдо, но и обо всех тех студентах, которые теперь спят, а через несколько часов будут сражаться на улицах. Этот фестиваль – не спектакль, не праздник, не искусственное воспроизведение средневековой пышности, но призыв к разрушению. И я так же не могу остановить его, как не может человек в одиночку остановить войну. Даже если бы в последнюю минуту вышел приказ отменить представление, студенты бы его не выполнили. Они хотят сражаться. Они хотят убивать. Как из века в век хотели того же их предки на этих населенных призраками, залитых кровью улицах. На сей раз мне нельзя оставаться в стороне. Я должен быть одним из них.

Близилось к семи, когда я впервые услышал лошадей – мерный стук копыт со стороны площади у меня за спиной. Возвращаясь к памятнику, я видел, как с дороги, ведущей в Руффано из долины, к вершине холма поднимается головная группа. Они шли парами, и каждый наездник держал под уздцы второго коня.

Затем я вспомнил, что, когда накануне вечером мы объезжали город на мотороллерах, справа от нас я видел огни стадиона, о чем в горячке езды тут же забыл. Должно быть, лошади и те, кто их сопровождает, остановились там перед заходом солнца и теперь прибывают на площадь, чтобы принять участие в представлении. Это и был тот самый кортеж, про который в среду вечером Альдо упомянул в герцогском дворце.

Наездники спешились и повели коней под укрытие деревьев. Солнце извлекало из земли влагу, и она легким паром клубилась над мокрой от росы травой вокруг статуи герцога Карло, наполняя воздух запахом, напоминающим запах сена.

Я подошел ближе и сосчитал коней. Их было восемнадцать – холеные, прекрасные, гордо подняв головы, они с любопытством оглядывались по сторонам. Все они были без седел. Их шерсть блестела, словно отполированная, а хвосты, которыми они отмахивались от первых мух дня, походили на горделивые плюмажи завоевателей. Я приблизился и заговорил с одним из мужчин.

– Откуда они? – осведомился я.

– Из Сенегала, – сказал он.

Я недоверчиво посмотрел на него.

– Вы имеете в виду, что это беговые лошади? – спросил я.

– Да, – ответил он, улыбаясь. – Как же, для сегодняшних бегов другие и не подойдут. Их всю зиму готовили в горах.

– Готовили? Для чего? – спросил я.

Теперь уже он уставился на меня во все глаза.

– Как же, для сегодняшних бегов, для чего же еще? – сказал он. – Разве вам не говорили, что должно произойти в вашем собственном городе?

– Нет, – ответил я, – нет. Нам сказали лишь то, что в десять часов отсюда отправится кортеж к герцогскому дворцу.

– Кортеж? – повторил он. – Что ж, можно сказать и так, но это бледное название для того, что вам предстоит увидеть. – Он рассмеялся и позвал одного из своих спутников.

– Здесь один студент из Руффано, – сказал он, – хочет узнать, что произойдет в его городе. Растолкуй ему помягче.

– Держись подальше, – сказал второй мужчина, – вот и все.

– Лошади застрахованы, остальное их хозяев не интересует, – и добавил:

– Нам говорили, что лет пятьсот назад здесь такое попробовали и с тех пор уже не повторяли. Должно быть, в вашем городе плодят сумасшедших. Но если он сломает себе шею, это его забота, а никак не наша. Вон, взгляни.

У края площади остановился автофургон, из него выпрыгнул человек, сидевший рядом с водителем, и открыл задние дверцы. Они откинули сходню и затем с большой осторожностью – двое у дышла, двое у колес – – опустили на землю небольшую повозку, выкрашенную в золото и пурпур. Это была прекрасная копия римской колесницы, несшая спереди и на каждом колесе герб Мальбранче – сокола с распростертыми крыльями.

Итак, это правда. Безумный, фантастический подвиг, который более пятисот лет назад попытался свершить герцог Клаудио, должен повториться.

Страницы из сочинения немецкого историка, которые в прошлое воскресенье я шутливо цитировал Альдо как подвиг еху, ни на миг не допуская мысли, что любое воспроизведение этого события будет чем-то иным, нежели театральным представлением с одной, от силы с двумя лошадьми – да и сам он в среду говорил о простом кортеже – превратится в реальность. Герцог Клаудио правил восемнадцатью конями с северного холма на южный. Восемнадцать коней стояли сейчас передо мной. Это невозможно. Этого не может быть. Я попытался вспомнить, что говорит история.

"На колеснице, запряженной восемнадцатью конями, промчался он от форта на северном холме Руффано через центр города к герцогскому дворцу на другом холме. Почти все население города бросилось за ним, после того как многие горожане нашли смерть под копытами его коней".

На площадь въехал еще один фургон, меньше первого: из него достали сбруи, постромки, хомуты, украшенные изображениями жеребцов с головой сокола. Все это перенесли под деревья, где стояли кони, и запах кожи, пряный и горьковато-сладкий, как восточные специи, смешивался с теплом конской плоти и ароматом деревьев.

Приставленные к лошадям конюхи, негромко переговариваясь, стали разбирать сбруи и другие необходимые принадлежности, спокойно, методично.

Сама упорядоченность этого зрелища, отсутствие суматохи, словно то, чем они занимались, входило в их ежедневные утренние обязанности, делали его еще более фантастичным; и чем выше поднималось солнце, чем более неотвратимым становился кошмар предстоящего, тем больший ужас охватывал все мое существо.

Он леденил душу, надрывал сердце, парализовал мысли. Мой слух до предела обострился. Церковные колокола прозвонили к мессе в шесть, затем в семь, в восемь. В моем воспаленном воображении они звучали как обращенный к городу призыв на Страшный суд, пока я не вспомнил, что идет Страстная неделя и эта пятница посвящена Богоматери. Когда мы были детьми, Марта сопровождала нас в Сан Чиприано, и мы клали букеты диких цветов к ногам статуэтки, которая символизировала семь душевных страданий, пронзающих сердце. Тогда мне, коленопреклоненному и растерянному, казалось, что Мать играла грустную роль в истории своего Сына, сперва побуждая его обратить воду в вино, потом стоя вместе с родственниками у края толпы, тщетно взывая к нему и не получая ответа. Возможно, окончательно сразило ее именно седьмое страдание, то самое, которое поминают сейчас священники. Если это так, то лучше бы им на время забыть про боль одной женщины, выйти на улицы и предотвратить массовое убийство.