Так мы разговаривали, а скрипучая карета катилась по дороге все дальше, и, когда мы подъехали г подножию гор, откуда-то издалека, справа, донесся грохот пушки. Там был Массена, который, как мне было известно, осаждал Сьюдад-Родриго. Больше всего на свете мне хотелось отправиться прямо к нему, потому что если, как говорят, в нем текла еврейская кровь, то это был самый доблестный еврей со времен Иисуса Навина. Стоило вам завидеть его крючковатый нос и смелые черные глаза, как вы понимали, что находитесь в самом пекле боя. Но все-таки осада — это скучная работа киркой да лопатой, и у моих гусар, имевших перед собой англичан, перспективы были гораздо интереснее. С каждой оставшейся позади милей на сердце у меня становилось веселее: скоро я снова увижу всех моих прекрасных лошадей и моих отважных товарищей. Мы въехали в горы; дорога стала более каменистой, а ущелье — более диким. Сначала нам иногда встречались погонщики мулов, потом стало безлюдно, точно все вокруг вымерло, и тут не было ничего удивительного, так как эта местность переходила поочередно то к французам, то к англичанам, то к партизанам. Рыжие морщинистые скалы высились одна над другой, ущелье становилось все уже, и вокруг было так мрачно и глухо, что я перестал смотреть по сторонам и сидел молча, думая о том о сем: о женщинах, которых я любил, и о скакунах, на которых мне приходилось ездить. Внезапно я отвлекся от своих дум, увидев, что мой спутник вынул что-то вроде шила и с трудом пытается проколоть дырку в ремешке, на котором висела его фляжка с водой. Ремешок выскользнул из его согнутых пальцев, деревянная бутылка упала к моим ногам. Я нагнулся, чтобы поднять ее, и вдруг священник навалился мне на плечо и ткнул чем-то острым мне прямо в глаз.

Друзья, вы знаете, что я человек закаленный и, не дрогнув, могу встретить любую опасность, Но солдату, который провел все кампании, от Цюриха до последнего рокового дня Ватерлоо, и имеет особую медаль, хранящуюся дома в кожаном кошельке, не стыдно признаться, что он однажды испугался. И если кто-то из вас когда-нибудь не совладает со своими нервами, пусть утешится, вспомнив, что даже сам бригадир Жерар сказал, что ему было страшно. Кроме испуга при таком ужасном нападении, кроме жгучей боли, я ощутил еще внезапное отвращение, — так, наверное, бывает, когда в вас вонзит свое жало омерзительный тарантул.

Я схватил гадину за обе руки, повалил на пол кареты и придавил своими тяжелыми сапогами. Он выхватил из-под сутаны пистолет, но я выбил его у него из рук и стал коленями ему на грудь. Тут он впервые страшно закричал, а я, полуослепшии, стал шарить вокруг, ища его кинжал: потому что теперь я понял, что это был кинжал, а не шило. Я нащупал его рукой и смахнул кровь с лица, чтобы видеть, куда ударить, но в это мгновение карета резко накренилась, и от толчка кинжал выпал из моей руки. Не успел я прийти в себя, как дверца распахнулась, и меня за ноги выволокли на дорогу. И хотя я весь ободрался об острые камни и увидел, что меня окружает человек тридцать, сердце мое подпрыгнуло от радости, потому что во время борьбы ментик упал мне на голову и закрыл один глаз, а я видел всю эту шайку раненым глазом! Вот по этому рубчику вы можете видеть, что тонкое лезвие задело веко, скользнув мимо глазного яблока, но, только когда меня выволокли из кареты, я понял, что мне не грозит остаться слепым до конца моих дней. Мерзавец священник, разумеется, намеревался через глаз проникнуть в мозг, и какую-то косточку в голове он мне действительно повредил, так что впоследствии эта рана мучила меня больше, чем любая из тех семнадцати, что я получил.

Они, эти негодяи, с проклятиями и ругательствами вытащили меня на дорогу и лежачего били кулаками и пинали ногами. Мне не раз приходилось замечать, что горцы обматывают ноги куском холста, но никогда я не думал, что буду благодарить за это небо. Вскоре, видя, что голова моя окровавлена и я лежу неподвижно, они решили, что я потерял сознание, а я в это время старался запомнить каждую безобразную рожу, чтобы, если судьба мне улыбнется, полюбоваться ими на виселице. Все это были дюжие детины, повязанные желтыми платками, с пистолетами за поясом. На дорогу, в том месте, где она делала крутой поворот, они скатили два валуна — одно колесо нашей кареты зацепилось за камень и оторвалось, и мы едва не опрокинулись. А этот мерзавец, так ловко прикидывавшийся священником и столько рассказывавший мне про своих прихожан и свою мать, конечно, знал о засаде и пытался лишить меня возможности сопротивляться, когда мы к ней подъехали.

Не могу описать, в какое бешенство они пришли, когда вытащили его из кареты и увидели, что я с ним сделал. Если он и не успел получить по заслугам, то, во всяком случае, будет долго помнить о встрече с Этьеном Жераром. Ноги его беспомощно болтались в воздухе; когда его хотели поставить, он плюхнулся на землю, и только верхняя часть его тела извивалась от ярости и боли, но при этом его маленькие черные глазки, казавшиеся в карете такими добрыми, горели, как у раненой кошки, и он злобно плевал в мою сторону. Клянусь честью, когда разбойники подняли меня на ноги и потащили по горной тропе, я понял, что сейчас мне понадобится все мое мужество и вся моя находчивость. Сзади два человека несли на плечах моего врага, и я, карабкаясь по петляющей тропе, то одним, то другим ухом слышал его злобное шипенье и ругательства. Мы поднимались, наверное, не менее часа, а так как меня мучила ноющая щиколотка, боль в раненом глазу и тревога, как бы рана не испортила мою наружность, то путешествие это оставило у меня на редкость неприятные воспоминания. Я раньше не очень-то умел лазить по горам, но вы не поверите, как бодро можно взбираться, даже хромая на больную ногу, если с обеих сторон у вас меднокожие разбойники, а девятидюймовые клинки торчат у самых боков.

Наконец мы добрались до перевала, откуда извилистая дорога спускалась через хвойный лес вниз, в долину, тянущуюся к югу. Не будь войны, я бы не сомневался, что эти люди — контрабандисты и что меня ведут по тайным тропам, которыми они пробираются через португальскую границу. Я видел следы множества мулов, а на сырой земле возле пересекавшего тропу ручейка, к удивлению своему, заметил отпечатки копыт крупной лошади. Вскоре все объяснилось: когда мы дошли до лесной поляны, я увидел и лошадь, привязанную к упавшему дереву. С одного взгляда я узнал вороную стать коня и белый чулок на левой передней ноге. Это была та самая лошадь, которую я выпрашивал нынче утром.

Что же сталось с интендантом Видалем? Неужели еще один француз попал в такой же опасный переплет, как я? Едва я успел подумать об этом, как спутники мои остановились и один из них издал странный крик. Тотчас же из зарослей ежевики на краю поляны послышался ответный крик, и через секунду появились еще десять-двенадцать разбойников. С криками горя и сочувствия они окружили моего друга — мастера орудовать шилом, а затем обернулись ко мне, вопя и размахивая кинжалами. Они так неистовствовали, что я уже решил: пришел мой конец — и готовился встретить его, как подобает человеку с моей репутацией, но вдруг один из них отдал какой-то приказ, и меня грубо потащили через просеку в заросли ежевики.

Узкая тропинка привела нас через заросли к глубокому гроту в скале. Солнце уже почти зашло, и в пещере было бы совсем темно, если бы не два горящих факела, засунутые в трещины между камнями. За грубо сколоченным столом сидел весьма необычного вида человек; по уважительности, с которой к нему обращались остальные, я сразу догадался, что это не кто иной, как их начальник, Эль-Кучильо. Покалеченного мною бандита внесли и посадили на бочку; ноги его все так же бессильно свисали вниз, а кошачьи глаза метали на меня взгляды, полные ненависти. Из обрывков его разговора с главарем я уловил, что он был лейтенантом отряда и в его обязанности входило заманивать своими медовыми речами и мирным обличьем путников вроде меня. Представив себе, скольких отважных офицеров завело в ловушку это лицемерное чудовище, я обрадовался, что положил конец его злодеяниям, хотя и побаивался, что это будет стоить жизни человеку, который так необходим императору и армии.

Пока изувеченный шпион, поддерживаемый двумя своими товарищами,

рассказывал по-испански о том, что с ним стряслось, я в окружении нескольких разбойников стоял прямо перед столом, за которым сидел их главарь, и таким образом мог присмотреться к нему поближе. Редко я встречал человека, так не соответствовавшего моему представлению о разбойнике, и тем более о разбойнике, который заслужил такую мрачную репутацию. У него было грубовато-добродушное, открытое и ласковое лицо с румяными щеками и приятными пушистыми бачками, придававшими ему вид зажиточного бакалейщика с улицы Сент-Антуан. На нем не было ни яркого шарфа-пояса, ни сверкающих пистолетов и кинжалов, как на других, — наоборот, он, словно солидный отец семейства, был одет в добротный суконный сюртук, и если бы не коричневые кожаные гетры, ничто бы не напоминало в нем горца. Лежавшие перед ним вещи вполне соответствовали его внешности: на столе, кроме табакерки, находилась большая книга в коричневом переплете, похожая на счетную книгу лавочника. На доске, положенной на два бочонка, выстроился ряд других книг, по столу были разбросаны листы бумаги, на некоторых были даже нацарапаны какие-то стихи. Все это я разглядел, пока он, лениво развалясь на стуле, слушал доклад своего лейтенанта. Выслушав, он приказал вынести калеку, а я в окружении трех стражей остался ждать решения своей судьбы. Он взял перо, и похлопывая его верхним концом себе по лбу, покусывал губы и искоса глядел на потолок пещеры.

— По всей вероятности, — сказал он на превосходном французском языке, — вы не способны придумать рифму к слову Covilha?

Я ответил, что мое знакомство с испанским языком настолько ограниченно, что я не могу оказать ему эту услугу.

— Это очень богатый язык, — сказал он, — но гораздо менее изобилующий рифмами, чем немецкий или французский. Вот почему лучшие наши творения написаны белым стихом; это форма, позволяющая достичь большого совершенства. Но боюсь, что такая тема не вполне доступна пониманию гусара.