Вы, разумеется, знаете пивную Шандивера. На мой взгляд, это наилучшее заведение подобного рода во всей Франции, если не считать такой же пивной в Эпинале, куда я частенько заглядывал, когда отбывал воинскую повинность.

Слева — ярко освещенный вход в кинотеатр. Дальше — просторный зал, разделенный на несколько частей: в одной столы, покрытые скатертями, с заранее расставленными приборами; в другой только пьют; в третьей сражаются в карты; в самом дальнем конце под рефлекторами зеленеет сукно биллиардов и священнодействуют игроки.

Есть там и эстрада, где восседают оркестранты в несвежих смокингах; волосы у них длинные и сальные, лица бледные.

Заведение залито светом, по окнам катятся потоки дождя, люди входят и отряхивают мокрые пальто, у подъезда останавливаются машины, и фары их на мгновение ослепляют вас.

В зале — целые семейства, принарядившиеся по торжественному случаю, и завсегдатаи с багровыми лицами, поглощенные ежевечерней партией в домино или карты.

Эти всегда занимают один и тот же столик и окликают официанта по имени.

Здесь особый — понимаете, совершенно особый, почти замкнутый мир, и я с наслаждением погружался в него, мечтая никогда с ним не расставаться.

Как видите, в двадцать лет мне было еще довольно далеко до уголовного суда.

Помнится, я курил огромную трубку, дававшую мне иллюзию взрослости, и с одинаковой жадностью поглядывал на всех женщин.

Так вот, то, о чем я столько мечтал и во что не осмеливался верить, случилось однажды вечером и со мной. За столиком напротив одиноко сидела девушка или женщина — какая разница! — в красной шляпке и английском костюме цвета морской волны.

Я и сегодня мог бы по памяти воспроизвести ее лицо и силуэт, если бы умел рисовать. У нее было несколько веснушек на кончике носа, который вздергивался, когда она улыбалась.

Мне она улыбнулась ласково, благожелательно, совсем не той вызывающей улыбкой, к какой я уже привык.

И мы с ней улыбались друг другу довольно долго, во всяком случае, достаточно долго, чтобы кинозрители успели в перерыве наводнить зал и вернуться назад после звонка.

Тогда она глазами, одними только глазами спросила меня, почему я не сяду рядом с ней. Я поколебался.

Подозвал официанта, расплатился. Неловко пересек разделявший нас проход:

— Вы позволите?

«Да», — одними глазами, только глазами.

— У вас был такой вид, словно вы скучаете, — сказала она, когда я наконец опустился на банкетку.

Я забыл, о чем мы говорили потом. Но знаю, что провел там один из самых счастливых, самых теплых часов в своей жизни. Оркестр наигрывал венские вальсы.

На улице по-прежнему лил дождь. Мы ничего не знали друг о друге, и я не смел ни на что надеяться.

Рядом в кинотеатре кончился сеанс. За соседними столиками принялись за еду.

— Может, пойдем? — бесхитростно предложила она.

И мы вышли. На улице, не обращая внимания на мелкий дождь, она без всяких церемоний взяла меня под руку:

— Остановились в гостинице?

Я успел-таки сообщить, что родом я из Вандеи, а учусь в Нанте.

— Нет. У тетки, на улице Сен-Жан.

А она:

— Я живу в двух шагах отсюда. Только постарайся не шуметь — хозяйка за дверь выставит.

Мы миновали магазин моего дяди, где ставни были уже закрыты, но сквозь стекла в дверях просачивался свет: задняя часть помещения служила моим родичам гостиной.

Дядя и тетка ждали племянника: у меня не было ключа.

Мы прошли мимо торговца удочками, и я увлек спутницу в тот тихий переулок, к первому же подъезду. Вы понимаете? Она остановила меня:

— Подожди: сейчас придем ко мне.

Вот и все, господин следователь, и я хорошо сознаю, что рассказывать о таких вещах просто смешно.

Моя спутница вынула из сумочки ключ. Приложила палец к губам и шепнула мне на ухо:

— Осторожно! Ступеньки.

Потом провела меня за руку по темному коридору.

Мы поднялись по лестнице со скрипучими ступеньками, на площадке из-под двери пробивался свет.

— Тс-с!

Это была комната хозяйки. Сильвия занимала соседнюю. В доме стоял устойчивый запах бедности. Электричество еще не провели, и моя спутница зажгла керосиновую лампу, чад от которой ел глаза.

Все так же шепотом она бросила мне, нырнув за кретоновую в цветочек занавеску:

— Я сейчас.

Я до сих пор вижу ее заколки на столике, заменявшем туалет, кровать, покрытую одеялом.

Это все и далеко не все, господин следователь. Все — потому что не произошло ничего из ряда вон выходящего. Далеко не все — потому что меня впервые жадно влекла к себе чужая жизнь.

Я не знал, кто и откуда эта девушка. Лишь смутно догадывался, чем она живет и что я не первый, кто взбирается сюда на цыпочках по старой лестнице.

Какое все это имело значение? Она была женщина, я — мужчина. Мы были просто двумя людьми, шептавшимися в этой комнате, на этой кровати у стенки, за которой спала хозяйка. На улице лил дождь, время от времени во влажном воздухе слышались шлепанье ног по мокрой мостовой и голоса полуночников.

Тетка и дядя ждали меня и, безусловно, уже беспокоились.

Была минута, господин следователь, когда я прижался головой к груди Сильвии и заплакал.

Почему — не знаю. Пожалуй, и сегодня не знаю. Заплакал от счастья и одновременно от отчаянья.

Девушка непринужденно и расслабленно лежала в моих объятиях. Помню, как она, глядя в потолок, машинально гладила меня по лицу.

Как мне хотелось…

Вот чего я не умел выразить тогда, не умею и теперь.

Как та минута могла заключить в себе весь мир. Он был рядом — за окнами, за стенкой, скрывавшей нас от спящей хозяйки.

Он был таинствен и враждебен.

Но нас было двое. Двое людей, не знавших друг друга, не связанных никакими общими интересами. Двое людей, которых на мгновение свел торопливый случай.

Сильвия оказалась, вероятно, первой женщиной, которую я действительно любил. На несколько часов она дала мне ощущение бесконечности.

Она была незаметная, простая, ласковая. В пивной Шандивера я сперва принял ее за девушку, ожидающую родителей, потом за молодую жену, ожидающую мужа.

И вот мы заперев окна и двери, лежали в одной постели, прижавшись друг к другу, и на свете не было никого, кроме нас.

Я задремал, а когда проснулся на рассвете, Сильвия лежала на спине, с трогательно обнаженной грудью и мирно посапывала. Я вспомнил о дяде с теткой, и меня охватила паника. Я встал, стараясь не шуметь, не зная, что делать дальше, и не решаясь положить деньги на столик.

Я сделал это, со стыда встав к Сильвии спиной. Когда я обернулся, она посмотрела на меня и тихо спросила:

— Придешь еще?

И добавила:

— Постарайся не разбудить хозяйку.

Глупо, не правда ли? Это произошло в вашем родном городе. А с вами такое бывало? Мы с вами сверстники, и, может быть, вы знавали Сильвию, а может быть, даже…

Это была моя первая любовь, господин следователь.

Но я понял это лишь теперь, спустя долгие годы.

И есть, понимаете ли, кое-что еще поважнее. Я сознаю, что двадцать с лишним лет, сам того не подозревая, искал вторую Сильвию.

И что, в общем-то, именно из-за нее…

Извините. Мой бык в бешенстве: принесли еду, а он не решается сесть за нее без меня.

Объясню все в другой раз, господин следователь.

Глава 2

Моя мать тоже явилась в суд: ее вызвали в качестве свидетельницы. Как это ни странно на первый взгляд, я до сих пор не знаю, кто ее вызвал — прокурор или защита. Мэтр Оже, мой второй адвокат, приехал в Ла-Рош-сюр-Йон лишь затем, чтобы ассистировать своему парижскому собрату и, в известном смысле, представлять провинцию, где я родился. Что касается мэтра Габриэля, то он категорически запретил мне вмешиваться во что бы то ни было.

— Чье это ремесло — ваше или мое? — громогласно и ворчливо надсаживался он. — Поверьте, друг мой, в этой тюрьме нет камеры, откуда я не вызволил бы, по меньшей мере, одного клиента.

Словом, мою мать вызвали — то ли он, то ли кто-нибудь другой. Не успел председатель произнести ее фамилию, по залу прокатилось волнение; задние ряды и все, кто стоял, приподнялись на цыпочки, и я со своего места видел, как у них вытянулись шеи.

Меня упрекали в том, что при столь драматических обстоятельствах я не пролил ни слезинки, меня называли бесчувственным.

Дурачье! До чего же бесчестно, бессовестно, бесчеловечно рассуждать о том, чего не знаешь!

Бедная мама! Она была в черном. Вот уже тридцать с лишним лет она всегда ходит в черном, как большинство крестьянок в наших краях. Насколько я ее знаю, она, конечно, беспокоилась насчет своего туалета и советовалась с моей женой. Голову готов прозакладывать, она раз двадцать повторила:

— Я так боюсь ему навредить!

Не сомневаюсь, что именно моя жена посоветовала ей надеть узкий белый кружевной воротничок, чтобы наряд ее не выглядел слишком траурным и присяжные не вообразили, что их хотят разжалобить.

Войдя, мать не заплакала — вы сами это видели, поскольку сидели в четвертом ряду, недалеко от дверей в свидетельскую комнату. Все, что говорилось и писалось по этому поводу, — ложь. Вот уже много лет мать лечит глаза — они у нее постоянно слезятся. Она очень плохо видит, но упрямо не носит очков под тем предлогом, что чем больше к ним привыкаешь, тем сильней они должны становиться, и так, пока совсем не ослепнешь. Мать натолкнулась на группу молодых стажеров, загораживавших проход: газеты утверждали потом, что «она спотыкалась от горя и позора».

Нет, комедию ломала не она, а другие, прежде всего председатель: привстав с кресла, словно выражая ей глубокое сочувствие, он бросил судебному исполнителю традиционное:

— Подайте свидетельнице стул.

Затаившая дыхание толпа, вытянутые шеи, расширенные от любопытства глаза — и все это лишь затем, чтобы взглянуть на несчастную женщину, задать ей нелепые, более того — совершенно бесполезные вопросы.