Она протянула руку, чтобы удержаться, но камни и трава остались у нее в ладони. Она продолжала скользить по осыпающимся под ее ногами земле и камням. Найэл попытался подползти к ней, но задел ногой за небольшой валун, и тот, скатившись со скалы, рухнул на берег глубоко внизу. Он понял, что если Мама сделает еще хоть одно движение по осыпающейся земле, то точно так же упадет на прибрежные скалы с высоты пятидесяти или шестидесяти футов.

— Стой там, — крикнул он. — Стой спокойно. Держись за маленький выступ рядом с твоей рукой. Я приведу помощь.

Она посмотрела вверх, на него. Она старалась повернуть голову.

— Не уходи, — попросила она. — Пожалуйста, не уходи.

— Надо, — сказал он. — Надо привести помощь.

Он оглянулся через плечо. Вдалеке спиной к нему двигались две фигуры, мужчина и женщина. Он закричал. Они не услышали. Он снова закричал. На этот раз они услышали. Обернулись и замерли. Он замахал руками и закричал что было сил. Они побежали.

Вдруг она сказала:

— Найэл, камни осыпаются. Я падаю.

Он опустился на колени у самого края выступа и протянул руки. Он не мог дотянуться до нее. Он видел, как рядом с ней крошится и осыпается земля. Но она не упала: шарф зацепился за острый камень у нее над головой. Шарф не порвался. Один его конец был закручен вокруг ее горла, другой намертво зацепился за камень.

— Все в порядке, — сказал Найэл. — Люди идут. Все в порядке.

Она не смогла ответить из-за шарфа. Она не смогла ответить, потому что шарф продолжал затягиваться и все плотней и плотней сдавливал ей горло.

Вот так это и случилось. Вот почему мы трое будем всегда помнить толпу, стекающуюся к выступу скалы, и француженку, с горестным воплем бегущую прочь. Всегда и неизменно горестный вопль, всегда и неизменно топот бегущих ног.

Глава 8

Было ошибкой разлучать нас. Нам следовало оставаться вместе. Если семья распадается, ей уже никогда не воссоединиться. Никогда не стать прежней. Если бы у нас был обжитой дом, куда мы могли бы прийти, все было бы иначе. Детям необходим дом, место, сам воздух которого им близок и дорог. Мерно текущая жизнь в окружении знакомых игрушек, знакомых лиц. И так изо дня в день, в дождь и вёдро, размеренное существование, не отступающее от раз и навсегда заведенного уклада. У нас не было уклада. Не стало после смерти Мамы.

— У Марии все было в порядке, — сказала Селия. — Ей разрешили уйти и поступить на сцену. Она делала то, к чему всегда стремилась.

— Я не хотела играть Джульетту, — сказала Мария. — Я ненавидела Джульетту. И мне ни за что не разрешали играть в своих волосах — они, видите ли, слишком короткие. Пришлось надевать этот ужасный парик соломенного цвета. Он был мне мал.

— Да, но зато тебе не приходилось скучать, — сказала Селия. — Ты писала мне такие забавные письма. Я их сохранила, и на днях они попались мне на глаза. В одном из них ты писала, как Найэл убежал из школы и приехал в Ливерпуль искать тебя.

— Если бы у нас был свой дом, я бы убегал из школы еще чаще, — сказал Найэл. — А так я убегал всего четыре раза. Но убегать-то было некуда. Из Ливерпуля меня отправили обратно. Папа гастролировал в Австралии, и убегать не имело смысла.

— Кто неплохо провел время, так это Селия, — сказала Мария. — Никаких уроков, переезды с места на место, и Папа всегда рядом.

— Не знаю, — сказала Селия. — Мне тоже бывало непросто. Когда я думаю об Австралии, то первое, что приходит на память, это уборная в отеле в Мельбурне и как я плакала, запершись в ней.

— Почему ты плакала? — спросила Мария.

— Из-за Папы, — ответила Селия. — Однажды вечером он разговаривал с Трудой в гостиной, и я увидела его лицо. Они не знали, что я слушаю у двери. Он сказал, что я единственная, что у него осталось, а Труда ответила, что это испортит мне жизнь. Вы помните, с каким кислым видом она всегда говорила. «Вы испортите ей жизнь», — сказала она. Как сейчас слышу ее голос.

— Ты никогда не писала об этом, — сказал Найэл. — Из Австралии ты присылала такие восторженные, глупые письма, все о званых вечерах, на которых ты бывала и где присутствовал тот или иной губернатор. В одном еще был такой самодовольный постскриптум: «Надеюсь, ты делаешь успехи в своей музыке». Моя музыка… Не заблуждайся. Не ты одна запиралась в уборной. Я, правда, не плакал. Вот и вся разница.

— Мы все тогда плакали, — сказала Мария. — Каждый о своем. Паром в Беркинхед. Из Ливерпуля в Беркинхед и обратно.

— О ком ты говоришь? — спросил Найэл.

— О себе, — сказала Мария. — В театре была настоящая клика. Меня никто не любил. Они думали, что меня приняли из-за Папы.

— Может, так и было, — сказал Найэл.

— Знаю, — сказала Мария. — Возможно, поэтому я и плакала. Помню, как на пароме дым валил мне прямо в лицо.

— Поэтому оно и было такое грязное, когда я нашел тебя, — сказал Найэл. — Но ты не призналась мне, что плакала.

— Когда я увидела тебя, то обо всем забыла, — сказала Мария. — Такая забавная бледная физиономия и плащ чуть не до пят…

Она улыбнулась Найэлу, он рассмеялся в ответ, и Селия подумала, что, должно быть, тогда-то и окрепли связывающие их узы, которые теперь уже ничто не порвет. Да, именно тогда, когда Найэл убежал из школы, которую ненавидел, а Мария жила одна в Ливерпуле и делала вид, что счастлива.

Мария навсегда запомнила, какой шок она испытала, обнаружив, что быть актрисой совсем не просто. С какой верой в себя она впервые вышла на сцену в составе гастролирующей труппы, и как мало-помалу эта вера начала покидать ее. Ни на кого не произвела она ни малейшего впечатления. Ни у кого не вызвала интереса. Лицо, исторгавшее слезы у отражающего его зеркала, у других не вызывало ни единой слезы. Та самая Мария, которая, стоя перед зеркалом с распростертыми руками, говорила: «Ромео — Ромео», с трудом произнесла те же самые слова, когда ее попросили сделать это перед труппой. Даже такая малость, как открыть дверь или пройти через сцену, требовала труда, концентрации всех сил и внимания. Откуда-то из глубины живота поднимался непонятный страх, что люди станут смеяться над ней, страх дотоле неведомый. Итак, вновь притворяться, но по-иному. Отныне и впредь, всю жизнь притворяться, будто ей совершенно безразлично, что станут говорить ей, что станут говорить о ней. Страх этот надо было заглушить, спрятать глубоко в себе. Они не должны знать, не должны догадываться. Под «ними» она имела в виду труппу, продюсера, режиссера, критиков, публику. Всех тех в этом новом для нее мире, перед кем она должна постоянно играть, перед кем должна притворяться.

— Для девушки вашего возраста вы слишком бесчувственны, — сказал кто-то. — Вам на все наплевать, разве нет?

А Мария только рассмеялась и покачала головой:

— Конечно. А почему бы и нет?

Она, напевая, пошла по коридору, слыша слова режиссера:

— Вся сложность с этой малышкой в том, что ее следует хорошенько отшлепать.

Но вот наступил перелом. Она упорно работала, делала то, что подсказывал ей собственный инстинкт, и, слыша, как ее голос произносит ту или иную строку текста, испытывала своеобразное волнение, прилив сил и по окончании репетиции с важным видом, засунув руки в карманы, стояла у кулисы и думала: «Сейчас они подойдут ко мне и скажут: „Это было замечательно, Мария“».

Она ждала и расчесывала волосы, смотрясь в маленькое треснувшее зеркальце из той самой сумки, которую Труда дала ей перед отъездом; ждала, но никто ничего не говорил ей. Актеры, занятые на репетиции, о чем-то шептались. О ней? Один из них запрокинул голову и громко расхохотался. Они обсуждали совсем другую пьесу, в которой все были заняты. Из партера поднялся режиссер и сказал:

— Хорошо. Сделаем перерыв на ленч. До двух часов все свободны.

Мария ждала. Конечно же, он повернется к ней и что-нибудь скажет. Конечно же, он скажет: «Мария, это было блестяще».

Но он через плечо говорил со своим помощником и закуривал сигарету. Затем он увидел ее. И подошел к кулисе, около которой она стояла.

— Сегодня, Мария, не так хорошо, как вчера Вы слишком форсируете. Вас что-то беспокоит?

— Нет.

— Мне показалось, у вас озабоченный вид. Ну что же, идите перекусите.

Беспокоит… О чем ей беспокоиться? Она была счастлива, взволнована и думала только о своей роли. А теперь — да. Она почувствовала беспокойство. Ощущение радости прошло. Уверенность в себе покинула ее: последние капли просачивались сквозь подошвы туфель. Она потуже затянула шарф и застегнула пальто. На ленч она всегда уходила одна. Накануне кто-то предложил ей вместе пойти в «Кота и скрипку», но из этого ничего не вышло. Все разошлись в разные стороны. Ей оставалось либо вернуться в свою мрачную комнату, либо купить где-нибудь булку с колбасой и чашку кофе.

Она прошла по коридору, поднялась по лестнице, ведущей со сцены, и, подходя к двери, услышала шаги. Ее опередили две актрисы, которые недавно смеялись на сцене.

— О да, — говорил один голос, — конечно, все дело в гнусном фаворитизме. Ее приняли только из-за имени. Делейни все устроил, перед тем как уехать в Австралию.

— Вот что значит, когда за тобой стоит влиятельный человек, — сказал другой. — Мы годами работаем в поте лица, а она проскальзывает через заднюю дверь.

Мария замерла на месте и ждала. Через секунду она услышала, как хлопнула входная дверь. Она ждала, пока они перейдут улицу и свернут за угол. Она дала им время, затем вышла за ними. Но они стояли на тротуаре и разговаривали. Увидев ее, они сконфуженно замолчали. Возможно, они спрашивали себя, не слышала ли она их разговор.

— Привет, — сказала одна из них. — Вы идете перекусить? Не составите ли нам компанию?

— Сегодня не могу, — сказала Мария. — У меня встреча с другом отца, который приехал посмотреть спектакль. Мы встречаемся в «Адельфи».[22]