Второй мгновение стоял, при полном свете луны всматриваясь вниз, и на его счет у меня тоже нет сомнений. То был капитан Гэхеген, в армейской форме, с большим армейским револьвером в руке. Высоким, неестественным голосом он вскрикнул и выругался, глядя на несчастного трубадура, взбиравшегося вверх по романтической лестнице из листьев, как недавно взбирался он сам.

В тот же миг все прояснилось: я увидел, как из путаницы листьев появилась взлохмаченная голова несчастного художника. Она была в тени, но ошибиться я не мог, ее окружал нимб волос, сиявший в лунном свете. Тот же свет падал на лицо капитана, сверкающее, как фотография; и сверкало оно омерзительной ненавистью.

И опять вежливо, но все с той же отрывистостью, вмешался мистер Понд:

– Вы говорите, то была ненависть. А вы уверены, что не ужас?

Викарий был очень умен и, прежде чем ответить, подумал, хотя ничего не понимал. Затем он сказал:

– Я так думаю. А кроме того, отчего бы капитану Гэхегену впадать в ужас от одного только вида мистера Айрса?

– Может, оттого, что тот не подстрижен? – предположил мистер Понд.

– Понд! – резко произнес Уоттон. – Неужели сейчас уместны шутки? Вы же сами говорили, что дело это прискорбное!

– Я говорил, что прискорбно думать об ужасном деле, в котором виновен твой старый друг, – ответил Понд, и после обычной для него неожиданной паузы прибавил: – Но думал я не о Гэхегене.

Ошеломленный викарий, видимо, обращал внимание только на свой рассказ и упорно продолжал:

– Как я уже говорил, капитан Гэхеген выбранил снизу соперника и крикнул, чтобы тот спускался вниз, но сам влезть на вьюн даже не пытался, хотя уже показал, что может с этим справиться. К несчастью, поступил он иначе и еще быстрее. Я видел, как в лунном свете мелькнул голубой ствол поднимавшегося револьвера, потом – красная вспышка, и клуб дыма стал подниматься в небо, подобно облаку. А человек камнем повалился с зеленой лестницы в темноту.

Что происходило там, в темноте, рассмотреть столь же ясно я не мог, но, в сущности, могу сказать, что человек был мертв. Убийца схватил его за ногу и потащил по темным дорожкам сада. И когда до меня донесся отдаленный всплеск, я понял, что он сбросил тело в реку. Как я и говорил, это совершенно серьезное свидетельство о том, что я видел и знаю. Только из долга перед обществом я доверяю его всем, кто может быть в том заинтересован, признавая, что по вине обстоятельств доказать почти ничего нельзя.

На следующее утро Альберт Айрс исчез, но, как вы понимаете, он предупреждал, что очень рано уезжает на этюды.

Точно так же исчез на следующее утро и капитан Гэхеген. Надеюсь, что отпуск его как раз закончился, и в любом случае он должен был возвращаться на фронт. Тогда поднимать этот вопрос было совершенно бесполезно, да он и уже тогда представлялся сомнительным, особенно – во времена, когда каждый мужчина на счету. Даже заключенные, и те искупали вину на полях сражений, и сообщение затруднено, и словно пелена отделила всех от огромного лабиринта, именуемого «Где-то во Франции». Но теперь, пусть по личным причинам, для меня очень важно, чтобы капитан на мои вопросы ответил и дал свои объяснения. Кроме того, в моем рассказе нет ничего, чему бы я не был свидетелем.

– Вы все изложили очень ясно, – сказал мистер Понд. – Даже яснее, чем вам кажется. Но даже в самую ясную лунную ночь, как мы уже согласились, тени могут быть очень обманчивы.

– Это вы уже говорили, – раздраженно произнес сэр Хьюберт.

– И, как я тоже говорил, – невозмутимо заметил мистер Понд, – обманчивее всего тени тогда, когда они точны.

Опустилась тишина, она становилась все напряженнее; поскольку после беспорядочной словесной перестрелки, затеянной мистером Пондом и отвлекавшей от беседы, все почувствовали, что теперь ничто не отдалит главного. На некоторое время воцарилось бездействие – Гэхеген, становившийся все угрюмее, сидел недвижно, как будто сказать ему было нечего. Когда сэр Хьюберт резко спросил, что он может возразить, он ответил, что сказать ему нечего, и поначалу все решили, что говорит он серьезно, если не мрачно.

– Что я могу сказать? Только просить о помиловании. Что я могу ответить? Признаться в ужасном деянии, в мерзком преступлении? Грех мой всегда передо мной?[25]

Адвокат в каком-то холодном возбуждении ощетинился, казалось, тучей электрических иголок.

– Простите, простите! – воскликнул он. – Прежде чем вы скажете хоть слово, одно-единственное слово, помните, что слова ваши имеют уже смысл юридический. По некоторым второстепенным причинам мы лишены свободы действий, но если бы нам пришлось выслушивать признание настоящего убийцы…

Гэхеген закричал, и так громко, что остальные от удивления не заметили в этом крике смеха, пусть и не слишком добродушного.

– Что? – загремел он. – По-вашему, я исповедуюсь в убийстве? Нет, это мне скоро надоест! Не совершал я никакого убийства! Я сказал, что совершил преступление, но каяться перед адвокатишкой не собираюсь!

Он повернулся к священнику, и вдруг и внешность его, и настроение переменились, так что когда он заговорил, то показался просто другим человеком.

– Я хотел сказать, что извиняться я должен перед вами. Что я могу вам сказать, лично вам? Не доброе это дело – говорить о таких вещах слишком пространно. Нехорошо прятаться в толпе или утверждать, что преступление содеяно какими-то несчастными негодяями, отпущенными на время из ада, для которых передышка – рай, пусть и очень земной, вроде мусульманского. Да, я ухаживал за вашей дочерью, когда не имел на то никаких причин, но я не знал себя. Все мы ничего не понимали, в этом отпуске из преисподней. Да, у меня был соперник. Да, он приводил меня в ярость. Я до сих пор прихожу в ярость, когда вспоминаю, что он сделал. Только… – он замолчал, словно опять смутился затруднением.

– Продолжайте, – мягко произнес Понд.

– Только моим соперником был не длинноволосый художник, – сказал Гэхеген.

Хьюберт Уоттон опять пристально взглянул на него, нахмурился, но вполне спокойно предложил ему рассказать все с начала.

– Начать мне лучше с того же места, откуда начался другой рассказ, – заговорил Гэхеген. – С минуты, когда оба мы услышали вой собаки в темном саду. Я должен пояснить, что в ту ночь действительно был с художником Айрсом, мы и правда стали добрыми друзьями, хотя была в этом какая-то романтическая бравада, поначалу хотелось походить на трубадуров.

Я упаковывал свой скудный багаж, вот почему я чистил армейский револьвер. Айрс просматривал один из своих альбомов с этюдами, за этим занятием я его и оставил, и вышел на балкон как раз в то время, когда мистер Уайтуэйз выглянул наружу, привлеченный неожиданным звуком. Но я слышал то, чего не слышал он, – не только звук, похожий на собачий лай, но и свист, каким подзывают собаку.

Более того, я видел то, чего не видел он. На мгновение в просвете ажурной решетки появилось белое в лунном свете лицо Поля Грина, выдающегося деятеля науки. Он выдающийся, и внешность у него выдающаяся – помню, я подумал, как хороша его голова, черты под луной отливают серебром и почти прекрасны. Но была причина, по которой взгляд мой задержался на этой серебряной маске: на ней застыла улыбка, в которой было столько ненависти, что у кого угодно похолодела бы кровь.

Лицо исчезло, и опять мои впечатления не слишком разнятся с впечатлениями викария, разве что я не видел происходившего у меня за спиной. Но повернулся я как раз вовремя, чтобы заметить, как кто-то пробежал по дорожке и стал взбираться по вьюну. Лез он быстро, куда быстрее меня, но рассмотреть его или узнать в тени листьев было нелегко.

Я понял, что конечности у него длинные и, как было сказано, он широкоплечий и сутулый. А потом, как и викарий, я увидел высунувшуюся из листвы лохматую голову; волосы в лунном свете напоминали венец. И тут во второй раз за ночь я увидел то, чего не видел викарий. Ромео, карабкающийся трубадур, повернул голову, и на мгновение предстал передо мной черный на лунном фоне профиль. «Боже мой! – подумал я. – Это собака!»

Викарий отозвался слабым, умоляющим эхом, адвокат – резким движением, будто хотел вмешаться, а Уоттон отрывисто попросил друга продолжать, отчего тот внезапно сник, словно бы отключился, поддавшись слабости, тревожной, как предложение выйти вон.

– Интересный был человек Марко Поло, – заговорил капитан обычным, разговорным тоном. – Да, кажется, это – Марко Поло, венецианец, или кто-то еще из средневековых путешественников. Обыкновенно считают, что они просто рассказывали длинные басни о мандрагоре и сиренах, но потом стало ясно, что во многих случаях их небылицы оказались правдой. В общем, он говорил, что видел людей с собачьими головами. Так вот, если вы присмотритесь к крупным обезьянам, то увидите, что головы их очень похожи на собачьи; даже сильнее, чем головы обезьян помельче – на человеческие.

Мистер Литтл, адвокат, проницательно сдвинул брови и принялся бдительно перелистывать какие-то свои бумаги.

– Секундочку, капитан Гэхеген, – вмешался он, – мне представляется, что вы и сами в некотором смысле путешественник и в самых разных местах собирали их истории. А эту, мне кажется, вы обнаружили в «Убийстве на улице Морг».

– О, если бы! – отвечал капитан.

– В той истории, – продолжал адвокат, – была, мне помнится, беглая обезьяна, не подчинившаяся хозяину.

– Да, – выговорил Понд низким, похожим на вздох голосом. – Но в данном случае нельзя сказать, что она не подчинилась хозяину.

– Будет лучше, если конец этой истории вы расскажете сами, Понд, – неожиданно и непонятно успокаиваясь, сказал Гэхеген. – Не знаю, как, но вы, очевидно, разгадали всю историю еще до того, как я начал ее рассказывать.

Мистер Литтл был чем-то раздражен и произнес нетерпеливо:

– Мне представляется, что свою удивительную историю капитан рассказал весьма мелодраматично и сбил нас с толку. Но в моих заметках имеется запись, что он определенно произнес: «Кто-то пробежал по дорожке и стал взбираться по вьюну».