Теперь же я смотрел на судью и вспомнил прошлое. Мы все его боялись. Само слово «судья» звучало так же зловеще, как «палач». У нас оно связывалось не только с рядами переплетенных в телячью кожу книг по юриспруденции, но и с темницами.

На открытой веранде стояли качели и плетеные стулья в ситцевых чехлах. Мы любили сидеть там, когда с гор наползали сумерки, а с ними и прохлада. Из-за штор столовой пробивался свет. Когда садилось солнце, начинало пахнуть влажной травой. Призрачно-фиолетовые горы теряли четкость очертаний, расползались в темноте, а на шоссе за железной оградой пролетали огоньки фар автомобилей.

Иногда мы наблюдали, как из города возвращался судья. Он ездил на старом «хадсоне», в который, кроме него, никто не рисковал садиться. Этот высокий рыдван, чем-то похожий на самолет, нещадно дребезжал при езде, но судья следил, чтобы его медные части были надраены до блеска. Судья Куэйл носил темную шляпу с мягкими широкими полями, чуть нахлобучив ее на лоб. В кармане пиджака у него была неизменная газета. Он шел с прямой спиной, отчего казался еще выше. Он мало кого замечал на улице. Походка у него была тяжелая. Специфический оскал его рта придавал судье свирепое выражение, и его враги строили на этот счет самые разные догадки, хотя, похоже, во всем этом были виноваты лишь искусственные челюсти. Он хотел быть приветливым и, увидев нас, старался проявлять добродушие, но нам в его присутствии делалось сильно не по себе, да и ему, как я теперь понимал, тоже. Иногда вечером он выходил на улицу, куря сигару, и рассказывал нам смешную историю, которая, однако, таковой нам вовсе не казалась, хотя мы послушно смеялись. Иногда он пытался заговаривать с нами, чаще всего делая это весьма принужденно, и мы вели себя так же принужденно. В разговоре возникали длинные паузы, и в конце концов он снова удалялся в свою заставленную книгами и заваленную бумагами библиотеку.

Я знал его лучше, чем остальные. Возможно, даже лучше, чем его собственные дети, поскольку у меня было то, что вежливо называлось «литературными амбициями». Охваченный страхом, я приносил ему на отзыв свои опусы. Я снова увидел как наяву тот вечер, падающий снег, неровные блики газового света в сочетании с электрическим отражались в черных окнах. За тем же самым столом — правда, теперь он стоял посреди комнаты — сидел судья Куэйл с моей рукописью. Уронив голову на руку, он барабанил пальцами по виску так, как это делал в зале суда. Глаза его были полуприкрыты. Я понял, что сейчас он встанет и начнет расхаживать по комнате, заложив руку за фалду пиджака. Прежде чем заговорить, он обычно слегка опускал подбородок, а также поправлял манжеты. Когда он говорил официально — даже если это был всего-навсего отзыв на произведение шестнадцатилетнего автора, — изъяснялся в том латинском стиле, в каком привык писать сам, — с римской тяжеловесностью и римской логикой.

В наши дни мы склонны делать смешные ошибки. Например, мы убеждены, что люди его поколения говорили, как древние римляне, хотя они всего-навсего говорили на языке древних римлян. Мы утверждаем, что они говорят цветисто, хотя они просто были многословны, для того чтобы точнее и полнее выразить свою мысль. Судья Куэйл был юрист и презирал пустословие. Он был представителем старой традиции, из тех много пьющих и тяжело думающих юристов, кто не изучал законы, но создавал их на ходу. Я и сейчас вижу, как этот худой и высокий человек, от которого пахнет лавровишневой водой, расхаживает по библиотеке и говорит, говорит. На каминной полке часы в стеклянном футляре, за которым пучок тимофеевки. Он призывает меня проводить дни и ночи в обществе Аддисона. Он цитирует лорда Бэкона и Дж. С. Блека. Его советы классически холодны, и в них сквозит легкое пренебрежение к художественной прозе. И тем не менее его суждения не лишены проницательности.

Теперь, вспоминая прошлое, я вижу, что ему было необходимо выговариваться таким вот образом. У него было мало друзей. Его жена — маленькое, симпатичное и незаметное существо — суетилась, улыбалась, но больше ничего. У него было три дочери и двое сыновей, но где они и кто они теперь? Оказавшись в этом доме после многолетнего перерыва, я вдруг понял, что за эти годы так ни разу и не встретился ни с кем из его обитателей.

Судья Куэйл неподвижно сидел в кресле по другую сторону камина. Огонь освещал его красные веки и дергающуюся щеку. Его волосы, по-прежнему зачесанные на старинный манер, с тех пор поседели и поредели, а из интонаций исчезли решительность и непреклонность. Я находился в библиотеке лишь несколько минут и попал в дом по приглашению его хозяина. Я успел лишь упомянуть старые времена и отпустить, как мне казалось, совершенно невинную реплику относительно статуи Калигулы — как и много лет назад, я поинтересовался, куда делась правая рука. И вдруг ни с того ни с сего в голосе и облике судьи проступил ужас. Он сердито осведомился, почему меня это так интересует, после чего впал в молчание, водя пальцами по подлокотникам и странно моргая. Я сидел и ждал, когда он нарушит затянувшуюся паузу.

О судье в городе ходили странные слухи. Несколько лет назад судья Куэйл удалился от дел. В Европе я услышал от кого-то, что он страшно рассорился со своим младшим сыном Томом, примерно моим ровесником, — якобы из-за отказа последнего пойти по стопам отца и стать юристом. Том был даже вынужден покинуть родительский дом. Поговаривали, что он был любимчиком матери, и она не простила мужу то, как он обошелся с сыном. Но я давно утратил связь с представителями нашей юной компании, что собиралась на веранде дома Куэйла и вдохновенно обсуждала будущее вечерами, полными смеха, стрекота кузнечиков и лунного света. Тогда я был влюблен в младшую дочь судьи, Вирджинию, большеглазую русоволосую молчунью, но много мелодий отыграли с тех пор оркестры…

Вернувшись в родной город после долгого отсутствия, я узнал, что судья Куэйл хочет меня видеть. Я не знал зачем. В городе шептались, что судья сошел с ума, что великолепный дом у подножия гор пришел в упадок. Все это казалось уже чем-то нереальным, но когда в тот вечер я поехал на машине к дому Куэйлов, во мне ожили воспоминания. Уличные фонари ярко светили в зимних сумерках. Далеко-далеко прогудел семичасовой поезд. На здании суда желтел циферблат старых часов. Над светлыми, тщательно убранными улицами как тени кружили снежинки. Эти улицы были проложены в тот год, когда Джордж Вашингтон стал главнокомандующим. По этим улицам проносились дилижансы, оглашая воздух звуками рожков. Когда-то через город проходило Национальное шоссе. Город бережно хранил свое достояние: оживленный гул деловой жизни, глинистую желтую речку и призраки прошлого.

Когда я выехал из самого города и дорога, сделав поворот, вытянулась прямая как стрела в сторону гор, я вдруг решил, что угадал причину, по которой судья Куэйл пожелал меня увидеть. В прошлом он не раз говорил мне, что обязательно напишет книгу. В ней обретут голос люди, изображенные на тех картинах в золоченых рамах, что висели в библиотеке. Она будет посвящена истории этих мест, где молодой Вашингтон принял участие в своем первом сражении у форта Нессесити, где англичане похоронили Бреддока. В ней снова зазвучат военные кличи на реке за фортом Редстоун, затрещат винтовочные выстрелы, в ней снова послышится тяжкая поступь пионеров, бредущих на Запад. Что ж, я сам писал такие книги… Возможно, мой ментор и наставник хочет, чтобы я подыскал ему издателя.

Железные ворота дома Куэйлов были распахнуты. Дом не утратил своей неповторимости, но теперь он выглядел неухоженным. Его не мешало бы покрасить заново. Башни выглядели черными чудовищами на фоне звездного неба, лужайки были запущены. От высохшего бассейна несло плесенью. Я поставил машину у фонаря на гравийной аллее и двинулся к дому. Пол на веранде был покрыт толстым слоем пыли, и кривые полосы показывали, как вытаскивали из дома мебель. Я вошел в пыльный вестибюль и постучал в стеклянную дверь, состоявшую из красных и белых квадратов.

В женщине, вышедшей открыть, я с трудом узнал старшую дочь Куэйла, Мери. Это была прирожденная старая дева, хотя ее черные гладкие волосы всегда были коротко подстрижены и новые платья сидели на ней достаточно элегантно. Приоткрыв щелочку, она испуганно спросила в проем:

— Кто это? Кто там?

Лишь когда я назвался, она меня узнала, и вытянутая от удивления шея снова сделалась нормальных размеров.

— Джефф! Джефф Марл! — воскликнула она. — Господи, как ты изменился! Я и не знала, что ты приехал. Входи же!

Она отступила в тускло освещенный холл, поправляя юбку. Она могла бы показаться красивой, если бы не глаза с тяжелыми веками и не вздернутый нос. Губы Мери, как я успел заметить, сделались еще более тонкими и поджатыми, ее сероватая кожа приобрела какой-то сухой, натянутый вид, как у пожилых девственниц. Она несколько раз попыталась улыбнуться, но у нее ничего не вышло. Причем всякий раз она вытягивала шею, а потом втягивала ее обратно. Она недавно плакала — даже в тусклом свете холла были видны ее покрасневшие глаза и черные круги под ними.

— Твой отец… — начал я. — Он просил меня заглянуть…

— Правда? Так входи же, Джефф, — повторила она приглашение, хотя я уже и так вошел. Она суетилась, то и дело поправляла волосы и, похоже, стеснялась распухших глаз. Она попыталась напустить на себя игриво-лукавый вид. — Надо же, кто к нам пожаловал! Ну и встреча! Не далее как вчера мы о тебе вспоминали. В связи с этими делами об убийстве…

Вдруг она осеклась. Как только с ее губ слетело слово «убийство», в ее глазах появился испуг, и весьма сильный. Но она взяла себя в руки и продолжала несколько поспешно:

— Прошу тебя, входи! Папа будет очень рад. Ты уж извини, что я немного не в себе. Просто мама заболела, и в доме такая суматоха…

— Может, тогда я в другой раз…

— Что ты, Джефф! Ни в коем случае. Папа мне этого никогда не простит. — Вдруг ее осенила новая догадка, отчего в глазах появилось облегчение. — Ты, наверное, пришел по поводу книги? Ну разумеется, из-за нее.