Гилберт Кийт Честертон

Ортодоксия

Глава I

ПРЕДИСЛОВИЕ В ЗАЩИТУ ВСЕГО ОСТАЛЬНОГО

Единственное извинение для этой книги то, что она — ответ на вызов. Даже плохой стрелок имеет право выйти на дуэль. Недавно я опубликовал ряд опрометчивых, но искренних статей под названием «Еретики»[1], и несколько критиков, чей ум я высоко ценю (в особенности хотелось бы упомянуть Дж. С. Стрита[2]), сказали, что хоть я и советую всем утверждать свое представление о мироздании, но сам всячески стараюсь не подкреплять свои наставления примером. «Я начну беспокоиться за свою философию, — сказал Стрит, — когда м-р Честертон даст нам свою». Пожалуй, неосторожно делать такое предложение человеку, и без того готовому писать книги по малейшему поводу. Однако, хотя Стрит вдохновил и вызвал к жизни эту книгу, ему не надо ее читать. Если он прочтет ее, он обнаружит, что в ней я попытался по-своему, расплывчато, скорее в совокупности образов, чем с помощью цепочки умозаключений, представить философию, к вере в которую я пришел. Я не назову ее моей философией, ибо не я ее создал. Бог и человечество создали ее, а она создала меня.

Я часто мечтал написать роман об английском яхтсмене, сбившемся с курса и открывшем Англию, полагая, что это новый тихоокеанский остров. Но я вечно то ли слишком занят, то ли ленив для этой чудесной работы, так что вполне могу пожертвовать ею ради философского примера. Может показаться, что человек (вооруженный до зубов и объясняясь знаками), высадившийся, чтобы водрузить британский флаг на варварском храме, оказавшемся Брайтонским павильоном[3], почувствует себя дураком. Не отрицаю, он выглядит дураком. Но если вы думаете, что он чувствует себя дураком или, во всяком случае, что мысль о допущенном промахе занимает его всецело, то вы недостаточно изучили богатую романтическую натуру героя этой притчи. Его ошибка была поистине завидной, и он знал это, если он тот человек, за которого я его принимаю. Что может быть упоительнее, чем пережить разом все пленительные ужасы путешествия в чужие земли и высшую человеческую радость надежного возвращения домой? Что может быть лучше, чем получить все удовольствие от открытия Южной Африки без удручающей необходимости там высаживаться? Что может быть чудеснее, чем напрячь все силы, открывая Новый Южный Уэльс, и, залившись слезами счастья, открыть добрый старый Уэльс? Именно здесь, мне кажется, таится главная проблема философии и в какой-то мере главная проблема моей книги. Как может диковинный космический город с многоногими жителями, чудовищными древними светильниками — как может этот мир дать нам и восторг перед чужим городом, и тот покой, ту честь, которую дает нам родной город?

Показать, что вера или философия верна с любой точки зрения, слишком трудно даже для книги много большей, чем эта. Необходимо выбрать один путь рассуждения, и вот путь, которым я хочу идти. Я хочу показать, что моя вера как нельзя лучше соответствует той двойной духовной потребности, потребности в смеси знакомого и незнакомого, которую христианский мир справедливо называет романтикой. Ведь само слово «романтика» заключает в себе тайну и древнюю весомость Рима. Каждый, кто хочет что-либо оспорить, должен сперва оговорить, что он не оспаривает, и прежде чем объявить, что он намеревается доказать, должен сказать, что он доказывать не намерен. Я не буду доказывать, а приму как аксиому, общую для меня и читателя, любовь к активной, интересной жизни, жизни красочной, полной поэтичной занятности, той жизни, какую человек (по крайней мере, западный) всегда желал. Если кто-нибудь говорит, что смерть лучше жизни, или что пустое существование лучше, чем пестрота и приключения, то он не из тех обычных людей, к которым я обращаюсь. Если человек предпочитает ничто, я ничего не могу ему дать. Но почти все люди, кого я встречал в том мире, в котором я живу, заведомо согласятся, что нам нужна жизнь повседневной романтики; жизнь, соединяющая странное с безопасным. Нам надо соединить уют и чудо. Мы должны быть счастливы в нашей стране чудес, не погрязая в довольстве. Именно об этом достижении моей веры я хочу поговорить.

У меня есть особая причина упоминать о яхтсмене, который открыл Англию. Ведь человек этот — я. Я открыл Англию. Я не знаю, как можно в этой книге обойтись без внимания к себе, и, правду говоря, боюсь показаться занудным. Однако занудство спасет меня от обвинения, которое меня сильно удручает, — от обвинения в легкомыслии. Я глубоко презираю легкую софистику, и, наверное, хорошо, что именно за нее меня многие упрекают. Я не знаю ничего столь ничтожного, как пустой парадокс, — искусная защита того, что защиты не стоит. Если бы Бернард Шоу вправду зарабатывал на жизнь парадоксами, он стал бы обычнейшим миллионером, потому что с его умственной активностью он мог бы изобретать парадокс каждые шесть минут. Это так же легко, как лгать, ведь это и есть ложь. Правда же в том, что Бернард Шоу не может солгать, если не примет ложь за правду. И я стеснен теми же невыносимыми узами. Я в жизни не сказал ничего, что считал бы только забавным, хотя, конечно, у меня есть нормальное тщеславие, и я могу счесть забавным то, что сказал я. Одно дело описывать разговор с горгоной или грифоном, которых на свете нет. Другое дело — встретить носорога и радоваться, что он выглядит так, словно его выдумали. Человек ищет истину, но иногда его просто тянет к истинам причудливым. Я сердечно предлагаю мою книгу всем добрым людям, которые от души ненавидят то, что я пишу, и считают это (весьма справедливо) жалкой клоунадой или утомительным шутовством.

Ибо если эта книга — шутка, шутка обернется против меня. Я — человек, с величайшей отвагой открывший открытое ранее. Если книга окажется похожей на фарс, героем фарса буду я; ведь здесь рассказано, как я воображал, будто первым высаживаюсь в Брайтоне, и обнаружил, что я последний. Я излагаю мои тяжеловесные приключения в погоне за очевидным, и никто не посмеется над ними так, как я сам, ни один читатель не скажет, что я его дурачу: я дурак этой истории, и ни один мятежник не свергнет меня с трона. Я охотно сознаюсь во всех дурацких предрассудках конца XIX века. Как все важничающие мальчики, я пытался опередить век. Как они, я пытался минут на десять опередить правду. И я увидел, что отстал от нее на восемнадцать веков. По-юношески преувеличивая, я мучительно возвышал голос, провозглашая мои истины, — и был наказан как нельзя удачнее и забавнее: я сохранил мои истины, но обнаружил, что они не мои. Я воображал, что я одинок, — и был смешон, ибо за мной стояло все христианство. Может быть, прости меня Господи, я пытался оригинальничать, но я создал только ухудшенную копию традиционной веры. Человек на яхте думал, что он открыл Англию; я думал, что открываю Европу. Я старался придумать свою ересь, и когда я нанес последний штрих, я понял, что это правоверие.

Может быть, кого-нибудь позабавит отчет об этом счастливом фиаско. Другу или врагу будет забавно узнать, как правда бродячей легенды или ложь господствующей философии учила меня тому, что я мог бы узнать из своего катехизиса, если б я его читал. Кто-нибудь, пожалуй, получит удовольствие, читая, как в клубе анархистов или в вавилонском храме я обрел то, что мог бы обрести в ближайшей приходской церкви. Если человеку любопытно узнать, как полевые цветы и фразы в омнибусе, политические события и страдания юности приводят к христианству, он может прочесть эту книгу. Однако всегда нужно разумное разделение труда; я книгу написал, и ничто не соблазнит меня ее прочесть.

Добавлю еще одно педантичное замечание — как и положено, оно появляется в начале книги. В этих очерках я хочу только обсудить тот несомненный факт, что христианское учение, выраженное в Апостольском Символе Веры, — лучший источник действенной радости и здоровой этики. Я не собираюсь обсуждать занимательный, но совсем иной вопрос — кому принадлежит сейчас право толковать эту веру. Слово «правоверие» означает здесь Символ Веры, как его понимал до недавнего времени каждый, кто считал себя христианином, и обычное, известное из истории поведение тех, кто его придерживался. Размер книги вынуждает ограничиться разговором о том, что я получил от этой веры, и не касаться вопроса, который так часто обсуждают, — откуда мы веру получили. Это не церковный трактат, а что-то вроде небрежной автобиографии. Но если кто-нибудь интересуется моими взглядами на природу авторитета в вопросах веры, пусть м-р Стрит снова бросит мне вызов, и я напишу еще одну книгу.

Глава II

СУМАСШЕДШИЙ

Совершенно мирские люди не понимают даже мира, они полностью полагаются на несколько циничных и ложных изречений. Однажды я гулял с преуспевающим издателем, и он произнес фразу, которую я часто слышал и раньше, — это, можно сказать, девиз современности. Я слышал ее слишком часто — и вдруг увидел, что в ней нет смысла. Издатель сказал о ком-то: «Этот человек далеко пойдет, он верит в себя». Слушая его, я поднял голову, и взгляд мой упал на омнибус с надписью «Хэнуолл»[4]. Я спросил: «Знаете, где надо искать людей, больше всего верящих в себя? Могу вам сказать. Я знаю людей, которые верят в себя сильнее, чем Наполеон или Цезарь. Люди, действительно верящие в себя, сидят в сумасшедшем доме». Он кротко ответил, что многие люди верят в себя, но в этот дом не попали. «Да, — отвечал я, — и кому, как не вам, знать их? Спившийся поэт, у которого вы не взяли кошмарную трагедию, верит в себя. Пожилой священник с героической поэмой, от которого вы прятались в задней комнате, верит в себя. Если вы обратитесь к своему деловому опыту, а не к уродливой индивидуалистической философии, вы поймете, что вера в себя — обычный признак несостоятельности. Актеры, не умеющие играть, верят в себя; и банкроты. Было бы куда верней сказать, что человек непременно провалится, если он верит в себя. Самоуверенность не просто грех, это слабость. Безусловная вера в себя — чувство истерическое и суеверное, вроде веры в Джоанну Сауткотт[5]. У человека с такой верой «Хэнуолл» написано на лбу так же ясно, как на этом омнибусе». И тут мой друг издатель задал глубокий и полезный вопрос: «Если человек не должен верить в себя, во что же ему верить?» После долгой паузы я сказал: «Я пойду домой и в ответ на ваш вопрос напишу книгу». Вот эта книга.