Обычно внешность человека дает нам некое общее представление о свойствах его души. Капитан высок и хорошо сложен, лицо его смугло и красиво, он имеет привычку слегка подергивать руками и ногами – не то от нервности, не то давая выход избытку энергии. У него решительный подбородок, и все черты его говорят о решительности и мужестве характера. Но самое примечательное в его лице – это глаза, темно-карие, яркие, внимательные, взгляд их выражает сложную гамму чувств – это удивительная смесь бесшабашности с чем-то, что порою кажется мне сродни скорее страху, чем какой-либо иной эмоции. Конечно, бесшабашность обычно превалирует, но временами, и особенно когда он задумывается, по лицу его расползается выражение страха, и страх этот, становясь все заметнее и заслоняя собой все в нем, как бы подменяет характер, полностью меняя и внешность. Именно в эти минуты он более всего раздражителен и гневлив, и, по-видимому, сам это за собой знает, почему он нередко и запирается в каюте и не пускает туда никого, пока не пройдет приступ черной тоски и меланхолии. Спит он плохо, и я слышал, как он стонет и кричит во сне, однако каюта его от моей находится на расстоянии, и потому слов, какие он бормочет или выкрикивает во сне, я никогда расслышать не мог.

Но это лишь одна особенность его характера, самая неприятная из всех, и только долго и близко с ним общаясь, находясь в его обществе много дней кряду, смог я ее заметить. По большей же части он ведет себя как человек милый, покладистый и компанейский, начитанный и занятный; что же касается его моряцких качеств, то моряка храбрее его трудно сыскать. Мне не забыть, как вел он судно, когда в начале апреля мы попали в жестокий шторм и бурю. В ту ночь он выглядел не просто бодрым, он был весел – он энергично вышагивал по мостику, а вокруг него сверкали молнии, и воющий ветер гнал по морю огромные валы. Сколько раз я слышал от него, что мысль о смерти, которая так угнетает человека молодого, ему, капитану, даже приятна. А ведь сам он вряд ли старше тридцати с лишком лет, хотя волосы его и борода уже тронуты сединой. Наверно, ему довелось испытать какое-то горе, навеки оставившее на нем свой след и омрачившее всю его жизнь. Возможно, и я бы стал таким, если б потерял Флору. Одному Господу ведомо, не было бы и мне тогда все равно, какой ветер подует завтра – северный или южный. Слышу сейчас, как он спускается вниз и запирается у себя в каюте – значит, все еще не в духе. Итак, пора на боковую, как сказал бы старый Пепис: свеча догорает – ведь белые ночи теперь кончились, и приходится жечь свечи; – стюард же ушел к себе, и надежды раздобыть новую свечу нет.


12 сентября

Ясный тихий день, а мы дрейфуем все на том же месте. Ветерок юго-восточный и слабенький. Настроение капитана улучшилось, и за завтраком он извинился передо мной за грубость. Однако выглядит он рассеянным, а глаза сохраняют диковатое выражение. В горах про такого сказали бы, что «с ним нехорошо», так, по крайней мере, шепнул мне сейчас старший механик, а он среди кельтской части нашей команды слывет человеком прозорливым и знающим толк в приметах.

Удивительно, какую власть имеют суеверия над народом столь практичным и здравомыслящим. Я бы никогда не поверил, не наблюдай я воочию во время нашего плаванья доказательств великой склонности кельтов к суеверию. Это вроде какой-то эпидемии, и я испытываю сильное желание добавить к успокоительным и стимулирующим снадобьям, которыми я потчую матросов, порцию грога по субботам. Первым симптомом эпидемии стала жалоба штурвальных, поступившая вскоре после нашего отбытия с Шетландов: матросы говорили, что в кильватере слышатся какие-то завыванья и жалобные крики, словно за судном кто-то гонится и не может догнать. Выдумка эта оказалась стойкой и продержалась на протяжении всего нашего пути, а в темные ночи начала нашей охоты на тюленей заставить людей спуститься на лед было не так-то просто. Не подлежит сомнению, что услышанные ими звуки были либо скрипом штурвальных цепей, либо криком какой-нибудь залетной морской птицы.

Несколько раз меня поднимали с постели, чтобы я послушал это сам, но не могу сказать, чтоб в звуках этих я услышал что-либо противоестественное. Однако матросы были так уверены в абсурдных своих предположениях, что разубеждать их и спорить с ними было делом безнадежным. Однажды я заговорил об этом с капитаном, и, к моему удивлению, он отнесся к сообщению весьма серьезно и, как мне показалось, забеспокоился. Я-то думал, что хотя бы он выше глупых предрассудков.

В результате всех этих толков и обсуждений выяснилось, что наш второй помощник мистер Мэнсон прошлой ночью видел призрак, или, по крайней мере, утверждает, что его видел, что в данном случае одно и то же. Как же бодрит и радует душу возникновение новой темы для беседы после рутинных, навязших в зубах за долгие месяцы плаванья историй о медведях и китах! Мэнсон клянется, что судно наше находится во власти злых чар и что, будь у него такая возможность, он сию же минуту покинул бы его. Парень и вправду здорово напуган и я, чтобы немного привести его в чувство, дал ему утром хлористого и бромистого калия. Мое предположение, что, видно, вечером он немного перебрал, Мэнсон с негодованием отверг, и я вынужден был его успокоить и сохранять полную серьезность, слушая историю, которую он нам рассказал тоном самым будничным и прозаическим:

«Я был на мостике, – рассказывал он, – во время второй вахты, когда пробило четыре склянки, а ночь была самая темная. Месяц на небе все время заволакивали тучи, и от корабля далеко видно не было. С баковой надстройки спустился Джон Маклеод, гарпунер, и сказал, что с правого борта поближе к носу слышится странный шум. Я прошел туда с ним, и мы оба это слышали, будто ребенок плачет или девушка стонет от боли. Я семнадцать лет хожу в Арктику и не слыхал, чтоб какой-нибудь тюлень, старый либо молодой, так кричал. Когда мы стояли с ним на баке, из-за туч выглянул месяц, и мы оба с ним увидели, как по льду в том месте, откуда шли звуки, движется белая фигура. Потом мы потеряли ее из вида на время, а потом она возникла вновь – уже у левого борта, спереди, и мы смогли разглядеть ее получше – на льду она казалась тенью. Я послал юнгу за ружьями, и мы с Маклеодом спустились на лед, решив, что, может быть, это медведь. Выйдя на лед, я потерял Маклеода, но продолжал двигаться в том направлении, откуда все еще неслись крики. Я шел на эти крики и прошагал, наверное, с милю, а потом, обойдя небольшой холм, вдруг наткнулся прямо на него; он стоял на вершине и словно ждал меня. И это был, во всяком случае, не медведь – кто-то высокий, белый, прямой, не похожий ни на женщину, ни на мужчину, клянусь всем чем угодно – это было кое-что похуже. И я припустил со всех ног к кораблю и рад был до чертиков, когда взобрался на борт. Я подписал контракт и должен выполнять то, что должен, потому на судне я останусь, но на лед после захода солнца не спущусь, хоть ты тресни!»

Таков был его рассказ, который я записал, по возможности, его же словами. Полагаю, что увиденное им вопреки тому, что он сказал, могло быть молодым медведем, стоящим на задних лапах – в позе, которую они нередко принимают, когда испытывают тревогу. При неверном освещении фигура медведя может быть принята за человеческую, в особенности если нервы увидевшего напряжены и он сам находится в состоянии паники. Как бы там ни было, последствия этого случая были самые печальные, ибо он неприятно подействовал на экипаж. Люди стали угрюмее, а недовольство их стало выражаться более открыто. Переживания, что они не поспевают к ловле сельди, усугубленные еще и сознанием, что застряли они на «нехорошем», как они считали, судне, могли толкнуть их на необдуманные действия. Даже гарпунеры, самые опытные и стойкие в команде, разделяли общее настроение.

Но, не считая этой вспышки абсурдного суеверия, дела наши идут на поправку. Паковый лед к югу от нас частично рассредоточился, льдины стали уходить, а показавшаяся вода такая теплая, что мне пришло даже в голову, что дрейфуем мы в одном из ответвлений Гольфстрима, проходящего между Гренландией и Шпицбергеном. Возле корабля плавают маленькие медузы и «морские лимоны», очень много креветок, так что есть все основания ждать и появления «рыбы». В обед мы и вправду заметили фонтан, но в стороне, куда лодкам было не подойти.


13 сентября

Имел интересный разговор на мостике с первым помощником мистером Милном. Похоже, что наш капитан представляет собой загадку не только для меня, но и для своих товарищей по команде; да и для владельцев судна тоже. Мистер Милн говорит, что после возвращения и получения денег капитан Креги исчезает, а появляется вновь лишь с приближением следующего сезона, когда он как ни в чем не бывало входит в контору и спрашивает, не нуждается ли компания в его услугах. В Данди у него нет друзей, и никто не может похвастаться, что знает, откуда он и как жил раньше. Положением же среди моряков он всецело обязан только своему профессиональному мастерству и слухам о том, как храбро и хладнокровно он себя вел в то время, когда был еще только первым помощником. Все единодушны в мнении, что он не шотландец и что служит он под вымышленной фамилией. Мистер Милн считает, что китобойному промыслу он посвящает жизнь по той причине, что это самое опасное из всех занятий, какие он только мог измыслить, и что он сознательно идет навстречу смерти. В доказательство своих слов Милн приводит примеры некоторых случаев, один из которых, если он не вымышлен, кажется мне особенно любопытным.

Однажды перед началом сезона он так и не появился в конторе, и вместо него пришлось взять другого человека. Дело было во время последней русско-турецкой войны. Когда же следующей весной он появился вновь, на шее у него был шрам, который капитан тщился прикрыть шейным платком. Правильна или нет догадка помощника, что Креги участвовал в военных действиях, сказать не берусь. Но совпадение, согласитесь, странное и наводит на размышления.