Доктор впервые окинул священника заинтересованным взглядом:

– Вы изучали медицину?

– Нет, но врачующему душу нужно знать и тело, ведь и врачам необходимо понимать не только тело.

– Пожалуй. Пойду дам Квинтону лекарство, – сказал Хэррис.

Они обошли дом и поднялись на крыльцо. В дверях им в третий раз попался человек в хитоне. Он шел прямо на них, как будто только что покинул кабинет, чего быть не могло – кабинет был заперт. Ни отец Браун, ни Фламбо не высказали вслух недоумения, а доктор был не из тех, кто иссушает ум бесплодными догадками. Пропустив вперед вездесущего индуса, он поспешил в холл. Тут взгляд его упал на полузабытого им Аткинсона, который что-то бормотал себе под нос, слоняясь из угла в угол и тыча в воздух узловатой бамбуковой тросточкой. По лицу Хэрриса пробежала гримаса гадливости, тотчас сменившаяся выражением крайней решимости. Он быстро зашептал своим спутникам:

– Придется снова запереть, иначе эта крыса проберется внутрь. Вернусь через минуту.

И он в мгновение ока открыл и снова запер дверь, успев одновременно отразить неловкую атаку Аткинсона, после чего тот с размаху плюхнулся в кресло. Фламбо загляделся на персидскую миниатюру, украшавшую стену, патер туповато уставился на дверь, которая отворилась ровно через четыре минуты. На этот раз Аткинсон был начеку. Он ринулся вперед, вцепился в ручку и заорал что было мочи:

– Это я, Квинтон. Я пришел за…

Издалека, превозмогая то ли смех, то ли зевоту, ясным голосом отозвался Квинтон:

– Знаю, знаю, зачем вы пришли. Берите и идите. Я занят песнью о павлинах. – И, совершив полет, полсоверена оказались в руке у рванувшегося вперед и выказавшего недюжинную прыть Аткинсона.

– Ну, этот своего добился, – воскликнул доктор и, яростно щелкнув ключом, проследовал в сад.

– Бедняга Квинтон наконец немного отдохнет, – сказал Хэррис отцу Брауну. – Дверь заперта, и час, а то и два его не будут беспокоить.

– Голос у него довольно бодрый. – Священник обвел глазами сад. Вблизи маячила нескладная фигура Аткинсона, поигрывающего монетой в кармане, а в глубине сада, среди лиловых сумерек, виднелась прямая, как стрела, спина индуса, который сидел на зеленом пригорке, обратясь лицом к закату.

– А где миссис Клинтон? – встрепенулся патер.

– Наверху, у себя, видите тень на гардине? – показал доктор.

Священник поглядел на темный силуэт в светившемся окне:

– И верно. – Сделав несколько шагов, он опустился на скамейку Фламбо сел рядом, а непоседа доктор, закурив на ходу, исчез во тьме. Друзья остались вдвоем, и Фламбо спросил по-французски:

– Что с вами, отец?

Священник помолчал, потом ответил:

– Религия не терпит суеверий, но что-то здесь разлито в воздухе. Быть может, дело в индусе, а, может, и не только. – Он смолк и стал разглядывать индуса, казалось, погруженного в молитву. Его тело, на первый взгляд неподвижное, на самом деле совершало мерные, легчайшие поклоны, как будто повинуясь ветру, трогавшему верхушки деревьев и кравшемуся по засыпанным листвой мглистым дорожкам сада.

Как бывает перед бурей, тьма надвигалась быстро, но патеру и Фламбо еще видны были все четверо: все так же, привалясь к стволу, томился безучастный Аткинсон, тень миссис Квинтон лежала на гардине, доктор бродил у оранжереи – блуждающий огонек его сигары посверкивал вдали, все так же, словно вросши в землю, подрагивал в траве факир, и ветви у него над головой качались все сильнее и сильнее. Гроза висела в воздухе.

– Когда индус заговорил с вами, – доверительно и тихо начал патер, – на меня словно озарение нашло. Он просто трижды повторил одно и то же, а я вдруг увидал и его самого, и все его мироздание. Он в первый раз сказал: «Мне ничего не нужно», и я почувствовал, что ни его, ни Азию нельзя постигнуть. Он повторил: «Мне ничего не нужно», и это значило, что он, как космос: ни в ком и ни в чем не нуждается – в Бога не верит, греха не признает. Блеснув глазами, он повторил свои слова еще раз. Теперь их следовало понимать буквально: ничто – его обитель и заветное желание, он алчет пустоты, как пьяница – вина. И эту жажду разрушения и отрицания…

Фламбо, на которого упали первые дождевые капли, вздрогнул, как от пчелиного укуса, и перевел глаза на небо. Выкрикивая на ходу что-то невнятное, к ним через весь сад бежал доктор. Промчавшись пулей мимо двух друзей, он, словно коршун, налетел на Аткинсона – тот никак не мог устоять на месте и все норовил перебраться поближе к крыльцу – и закричал, тряся его за шиворот:

– Кончайте вашу грязную игру! Что вы с ним сделали?

Священник резко выпрямился и голосом, звеневшим сталью, словно на разводе, внушительно сказал:

– Пустите его, доктор. Нас тут достаточно, чтоб задержать любого. Что там стряслось?

– Неладно с Квинтоном, – ответил побледневший доктор. – Я заглянул в окно и увидал, что он лежит в какой-то странной позе, не в той, в которой я его оставил.

– Пошли, – отрывисто распорядился патер. – И не держите Аткинсона. С тех пор, как Квинтон говорил с ним, он все время был на виду.

– Я постерегу его, – вызвался Фламбо, – а вы идите вместе.

Доктор и священник быстро прошли в дом и, отперев кабинет, поспешили внутрь. С размаху налетев на большой письменный стол красного дерева – тьму озарял лишь тусклый жар камина, согревавший больного, – они заметили белевший на виду листок бумаги. Доктор рывком поднес его к глазам, прочел и, сунув Брауну со словами «Бог ты мой, вы только гляньте!», кинулся в оранжерею. В зловещих алых лепестках словно сгустились отблески заката.

Патер перечел записку трижды. «Я убиваю себя сам, но все-таки меня убили», – написано было характерным, неясным почерком Квинтона. С запиской в руке священник направился в оранжерею. Навстречу шел его собрат-доктор с лицом взволнованным и не оставляющим надежды. «Он совершил непоправимое», – были его слова.

Тело Леонарда Квинтона, мечтателя и поэта, лежало в чаще азалий и кактусов, чьей пышной красоте недоставало жизни. Голова его свесилась с тахты, кольца медных волос лежали на полу, из раны в боку торчал тот самый странный кривой нож, который попался им в саду, и слабая рука еще сжимала рукоять.

Гроза налетела сразу, как ночь у Колриджа, и под густой завесой дождя стеклянная крыша и сад сразу потемнели. Окинув беглым взглядом труп, священник снова взялся за записку. Он близко поднес ее к глазам, силясь прочесть ее при слабых вечерних лучах, потом стал против света, но в белом блеске молнии, на миг озарившей окно, бумага стала казаться черной.

Вернувшаяся тьма пальнула громом и затихла. И тотчас же из черноты донесся голос патера:

– Этот листок какой-то странной формы.

– Что вы хотите сказать? – Доктор нахмурился.

– Это неправильный квадрат, один из уголков отрезан. Зачем бы это, как вы думаете?

– Черт его знает! – сердито бросил доктор. – Подымем беднягу, он кончился.

– Лучше оставим его как есть и известим полицию. – Браун по-прежнему не отрывал глаз от записки. Выходя, он задержался у стола и взял маленькие ножницы. – Ага, вот чем он это сделал. – Открытие, казалось, обрадовало его. – Но только зачем? – По лбу его побежали морщинки.

– Не забивайте себе голову пустяками, – горячо запротестовал Хэррис. – То была блажь, очередная блажь, каких у него были тысячи. К тому же вся бумага так обрезана. – И он указал на небольшую стопку чистой бумаги, лежавшей на маленьком столике поодаль. Священник взял один листок – он был такой же формы, как записка.

– Точно такой же, – сказал он, – а вот недостающие кусочки. – К возмущению доктора, он стал их пересчитывать.

– Ну вот, – отец Браун виновато улыбнулся, – двадцать три листка и двадцать два обрезка. Вы, я вижу, торопитесь вернуться в дом.

– Кому из нас пойти к жене? Я думаю, лучше вам. А я вызову полицию.

– Как скажете, – бесстрастно бросил Браун и вышел на крыльцо. Там он застал другую драму, или, скорее, бурлеск. Главный ее герой, рослый друг Брауна, Фламбо, стоял в давно забытой им бойцовской позе над распростертым на земле Аткинсоном, который барахтался у ступенек, мелькая ботинками в воздухе. Его прогулочная тросточка и котелок валялись на дорожке. Не выдержав наконец отеческой опеки бывшего короля воров, Аткинсон попытался сбить его с ног, что было несколько рискованно даже после того, как монарх отрекся от трона. Фламбо приготовился к ответному прыжку, но тут его плеча коснулась рука патера:

– Не ссорьтесь с Аткинсоном, мой друг. Простите его, примите его извинения и отпустите спать. Не смеем вас задерживать, сударь.

Тот неуверенно встал на ноги, собрал разбросанные вещи и зашагал прочь.

– А где индус? – спросил священник уже без тени юмора. К ним присоединился доктор и, не сговариваясь, все трое повернули в сад к поросшему травой бугру под беспокойными лиловыми кронами, где только что в молитвенном экстазе покачивался темнокожий факир. Но его там не было.

– Ну вот, все ясно, его прикончил этот темнолицый истукан. – Доктор в бешенстве топнул ногой.

– Вы ведь не верите в магию, – спокойно возразил священник.

– Нимало! Я с самого начала терпеть его не мог, всегда считал мошенником, но если он и вправду чудодей, он мне еще стократ противнее. – Доктор яростно вращал глазами.

– Он убежал, но что из этого? – возразил Фламбо. – Вину его тем не докажешь, в суд не вызовешь и с россказнями о самоубийстве по внушению к констеблю не пойдешь.

Священник скрылся в доме – пора было сказать о случившемся жене. Вскоре он появился, осунувшийся и расстроенный, но и потом, когда все разъяснилось, их разговор остался в тайне.

Фламбо, тихо переговаривавшийся с доктором, умолк при приближении друга, которого не ждал назад так быстро. Но, даже не взглянув на приятеля, тот отвел в сторону Хэрриса:

– Вы вызвали полицию?

– Да, она прибудет минут через десять.

– У меня к вам просьба, – бесстрастно продолжал священник. – Я, знаете ли, коллекционер – собираю диковинные истории. Почти всегда в них есть какая-нибудь малость, которую не вставишь в полицейский протокол, вроде нашего нынешнего приятеля-индуса. Вот я и хочу вас просить, чтоб вы описали все случившееся, но только для меня – без права на огласку. Дело у вас тонкое, и, сдается, вы опустили многие подробности. Священникам, как и врачам, положено хранить секреты, и, что бы вы ни написали, это останется между нами. Прошу вас, напишите все, что знаете.