Мы вошли внутрь, и хлыст снова взметнулся.

– Перед вами, – начала она (никогда бы не подумал, что ее голос может звучать с такой ненавистью), – его лучшая работа среднего периода, как говорят художники. Вообразите, сэр Генри Лейкенхем, баронет – а баронет это вам не какой-нибудь барон или виконт, – так вот, сэр Генри Лейкенхем, представитель одного из наших древнейших родов, и одна из древнейших в здешних краях лестниц однажды встретились при весьма неравных обстоятельствах.

– Хочешь сказать, топор был не так древен?

Парадная лестница, или то, что от нее осталось, распахнулась перед нами. Ее построили для особ королевской крови, для знатных дам в окружении свиты в бархате и звездах, для причудливых теней, пляшущих на деревянных панелях обширного потолка, для побед, триумфов и возвращений и лишь изредка для подъемов и спусков.

Крутая и широкая лестница несла на себе печать неумолимого времени. Одна только балюстрада стоила, вероятно, целое состояние, но теперь об этом можно было только догадываться, ибо лестница превратилась в груду потемневших от времени обломков.

Спустя довольно долгое время я обернулся. Теперь при упоминании этого имени мой желудок всегда будет болезненно сжиматься.

– Постой, неужели ты до сих пор его…

– О, это часть моей мести.

Старуха, бормоча, удалилась.

– Что ты ему сделала?

Она ответила не сразу.

– Я только надеюсь делать это снова и снова, всегда, и чтобы слухи обо мне доходили до тех мрачных мест, где ему предстоит вечно скитаться, – небрежно проронила она.

– Нет, ты не можешь…

– Нет? Прошу сюда. Взгляните на наших знаменитых – своим отсутствием – Ромни[90].

Мы шли по тому, что некогда было картинной галереей, о чем свидетельствовали продолговатые бурые пятна на дамастовой обивке стен. Наши шаги эхом отдавались от гулкого пыльного пола.

– Свинья! – проронил я, обращаясь к эху и пустоте. – Нет, какая свинья!

– Не делай вид, что тебя это волнует, – сказала она. – Ведь нет?

– Нет, – ответил я. – Я притворяюсь.

За галереей некогда была оружейная. Из оружейной узкая потайная дверь вела на лестницу – изогнутую, тесную, сокровенную. Мы поднялись по ней и оказались в комнате, меблированной хотя бы частично.

Леди Лейкенхем стянула жесткую черную шляпу, небрежно встряхнула головой и швырнула перчатки с хлыстом на скамью. Посреди комнаты высилась громадная кровать с балдахином, – вероятно, на ней спал еще Карл Второй, и едва ли в одиночку. Рядом стояло трюмо с обычным набором сияющих флаконов. Не глядя по сторонам, она подошла к столику в углу, смешала виски с содовой – теплой, разумеется, – и вернулась со стаканами в руках.

У нее были сильные руки наездницы, совсем непохожие на изящные скульптурные формы Миллисент Крэндалл. Эти руки могли стиснуть с отчаянной силой, до боли. Удержать охотника над коварной изгородью, путника – над зияющей пропастью. Эти руки так сильно – до побелевших костяшек – сжимали стаканы, что казалось, хрупкое стекло треснет.

Я неподвижно стоял рядом с большой старинной дверью. Леди Лейкенхем протянула мне напиток. От толчка жидкость затанцевала в стакане.

Ее глаза – неприступные, древние, непостижимые глаза. Они ничего не обещали, просто смотрели внутрь. Они были последним окном, открыть которое можно, лишь зная тайную пружину.

Где-то в английском саду душистый горошек источал сладкий запах, нежились на припеке нектарины – другой аромат, другая голова.

Я неуклюже отступил к двери и повернул ключ, похожий на разводной, в замке, не уступавшем размером дверце от буфета.

Замок скрипнул, но мы не рассмеялись. Выпили. Не успел я поставить стакан, как она прильнула ко мне так неистово, что я чуть не задохнулся.

Ее кожа была нежна и горяча, как полевые цветы на жарком весеннем склоне под палящим белым солнцем моей родины. Ее губы плавились от страсти. Рот раскрылся, язык жадно раздвинул мои зубы, а ее тело содрогнулось.

– Пожалуйста, – пробормотала она хрипло, ее губы впились в мои, – пожалуйста, умоляю…

Остальное угадать нетрудно.

3

Не знаю, когда я вернулся в коттедж Крэндаллов. Впоследствии мне пришлось вспоминать точное время, но мои подсчеты едва ли верны. Летом английские сумерки тянутся вечность. Старушка Бесси была на месте – из кухни раздавалось монотонное бурчание, словно муха жужжала в стакане.

Возможно, я даже к чаю не опоздал.

У лестницы я свернул и сразу направился в гостиную. То, что было во мне, не имело ничего общего с победой или поражением, но в любом случае ему было не место рядом с Миллисент.

Разумеется, она стояла там, ждала меня, прислонившись к легкой кружевной занавеске – неподвижной, как она сама. В воздухе не хватало жизни, чтобы пошевелить их, ни ветерка. Казалось, Миллисент простояла так долгие часы. Я почти видел, как угасающий вечерний свет медленно скользит вдоль ее рук к тени в ложбинке горла.

Она молчала. В ее молчании мне почудилось что-то грозное. А потом раздался ее ровный, мраморно-гладкий голос:

– Вы любите меня уже три года, не правда ли, Джон?

Это было чудесно.

– Да, – кратко ответил я. Было поздно, слишком поздно что-либо добавлять.

– Я всегда знала. Вы хотели, чтобы я знала, верно, Джон?

– Наверное, хотел. – Хрип, который вырвался из груди, был моим голосом.

Ее бледно-голубые глаза были безмятежны, как воды пруда под полной луной.

– Мне нравилось знать, – сказала она.

Я не шелохнулся. Просто стоял, словно врос в пол.

Внезапно в тишине зеленоватых сумерек ее хрупкое тело вздрогнуло от макушки до пят.

Снова наступило молчание. Я ничего не сделал, чтобы прервать его. Наконец она потянулась к потрепанному шнурку. В недрах дома звонок отозвался детским плачем.

– Остается выпить чаю, – сказала она.

Не помню, как я вышел из гостиной, как, ни разу не запнувшись, одолел лестницу и поворот. Я стал другим. Тихим маленьким человеком, которому показали его место и который смирился, только бы его не тревожили. Обо всем позаботились. Все было кончено. Человеком не выше двух футов, который вращает глазами, если его хорошенько встряхнуть. Сложи его обратно в коробку, дорогая, и отправляйся на конную прогулку.

Наверху, где ступени заканчивались, я споткнулся, и, словно от сквозняка, дверь спальни Эдварда Крэндалла тихо отворилась, словно упал с дерева сухой лист.

Кровать за дверью поражала высотой, тут привыкли стелить не меньше двух пуховых перин. Из-за двери я только и мог разглядеть что кровать. На ней, словно кусая перину, лицом вниз лежал хозяин дома. Накачавшийся под завязку. Пьяный вдрызг. Рановато даже для него.

Я стоял в неверном свете – уже не полуденном, но еще не вечернем – и смотрел на него. Крепкий чернявый самец, привыкший побеждать. Надравшийся еще до темноты.

Черт с ним. Я прикрыл дверь и на цыпочках прокрался к себе в спальню, умылся в уборной холодной водой. Холодной, как утро после битвы.

Затем я спустился вниз. Вопреки ожиданиям, чай был сервирован. Она сидела за низеньким столиком и разливала чай из большого отполированного чайника, приподняв рукава, откуда выглядывали ее бледные голые руки.

– Должно быть, вы устали и сильно проголодались, – промолвила она ровным, грубым, мертвым голосом, напомнившем мне уходящие с вокзала Виктория поезда военного времени, бесстрастных англичанок на платформах первого класса, говорящих пустые, неважные слова, обращаясь к лицам, которые им не суждено увидеть вновь.

Я взял чашку и кусок скона.

– Он наверху. Пьян в доску. Хотя вы наверняка знаете.

– Знаю. – Ее рукав нежно качнулся.

– Уложить его? Или пусть околевает там, где свалился?

Голова Миллисент дернулась. На миг ее лицо приняло выражение, не предназначенное для моих глаз.

– Джон… – И снова все та же сводящая с ума мягкость. – Прежде вы никогда так о нем не говорили.

– Я вообще старался о нем не говорить, – заметил я. – Забавно. Впрочем, как и он обо мне. Однако я приехал. Люди порой ведут себя забавно. У вас тут дивно, но мне пора.

– Джон…

– Какого черта? Я уезжаю. Когда протрезвеет, поблагодарите его от моего имени за гостеприимство.

– Джон… – Назвала меня Джоном третий раз подряд. – Вам не кажется, что вы ведете себя несколько странно?

– Это моя американская натура пробудилась от долгой спячки.

– Неужели вы так его ненавидите?

– Простите старого друга, – сказал я, – но в нашем разговоре слишком много надрыва. Забудьте мои слова. Разумеется, я уложу его, а сам пойду подышу славным английским воздухом.

Она больше меня не слышала. Миллисент подалась вперед, в глазах мелькнул почти провидческий огонь, и быстро заговорила, словно у нее было мало времени и она боялась, что ее прервут:

– Все эта женщина из Лейквью! Леди Лейкенхем. Исчадие ада! Охотница за мужчинами. Они с Эдвардом встречались, а сегодня утром повздорили. Он рассказал мне, когда мы были одни в доме. Так орал, что пролил на себя коньяк. Она ударила его хлыстом по лицу и сбила с ног, направив на него лошадь.

Тут и я перестал ее слышать. Внезапно, словно по щелчку пальцев, я одеревенел. Словно события последних часов слились в один короткий миг, и я проглотил его, как таблетку. Я чувствовал, как на моем деревянном лице застывает деревянная гримаса.