Оливия

Куда, Цезарио?

Виола

Иду за ним,

Кого люблю, кто стал мне жизнью, светом…

И Адам Вейн, крадущийся, словно черная кошка, по краю сцены, в роговых очках, сдвинутых к взъерошенным волосам, воскликнет:

– Продолжайте, голубчик, продолжайте. Хорошо, просто очень хорошо!

В день генеральной репетиции она выехала из дому с хорошим запасом времени, поймав по дороге в театр такси. На углу Белгрейв-сквер они попали в затор: ревущие машины, сгрудившиеся на тротуарах люди, полиция верхом. Шейла опустила стекло между кабиной водителя и салоном.

– Что там происходит? – спросила она. – Я спешу. Мне нельзя опаздывать.

– Демонстрация у Ирландского посольства, – ответил шофер, ухмыляясь ей через плечо. – Разве вы в час дня не слушали по радио последние новости? Снова взрывы на границе. Похоже, лондонские защитники ольстерских «ультра» вышли в полном составе. Верно, швыряют камни в посольские стекла.

Кретины, подумала Шейла. Зря стараются. Вот было бы дело, если бы конная полиция их потоптала. Она в жизни не слушает новости после полудня, а в утренние газеты и тем паче не заглядывала. Взрывы на границе, Ник в «рубке», радист с наушниками в своем углу, Мёрфи в фургоне, а я здесь – в такси, на пути к своему собственному спектаклю, к собственному фейерверку, после которого друзья окружат меня тесной толпой: «Замечательно, дорогая, замечательно!»

Затор съел весь ее запас времени. Она прибыла в театр, когда там уже царила атмосфера возбуждения, суматохи, паники, охватывающей людей в последнюю минуту. Ладно, ей по силам с этим справиться. После первой сцены, где она выступает как Виола, она поспешила в гримерную переодеться в костюм Цезарио. «Освободите гримерную, пожалуйста! Она мне самой нужна». Вот так-то лучше, подумала Шейла, теперь я здесь распоряжаюсь. Я в ней хозяйка, вернее, скоро буду. Она сняла парик Виолы, прошлась гребенкой по собственным коротко остриженным волосам. Влезла в панталоны и длинные чулки. Плащ через плечо. Кинжал за пояс. И вдруг стук в дверь. Кого там еще нелегкая принесла?

– Кто там? – крикнула Шейла.

– Вам бандероль, мисс Блэр. По срочной почте.

– Суньте, пожалуйста, под дверь.

Последний штрих у глаз, так, теперь отойдем, последний взгляд в зеркало – смотришься, смотришься. Завтра вечером публика сорвет себе глотки, крича ей «браво». Шейла перевела взгляд со своего отображения на лежащий у порога пакет. Конверт в форме квадрата. Почтовый штемпель – Эйре. У нее оборвалось сердце. Она помедлила секунду, держа пакет в руке, потом вскрыла. Из него выпало письмо и еще что-то твердое, уложенное между двумя картонками. Шейла принялась за письмо.

«Дорогая Джинни,

завтра утром я улетаю в США, чтобы встретиться с издателем, который проявил интерес к моим научным трудам, кромлехам, крепостям с обводами, бронзовому веку в Ирландии и т. д. и т. п., но щажу вас… По всей вероятности, я буду в отсутствии несколько месяцев, и вы, возможно, сможете прочесть в ваших шикарных журнальчиках о бывшем отшельнике, который вовсю, не щадя себя, распинается перед студентами американских университетов. На самом деле я счел за наилучшее на время улизнуть из Ирландии – мало ли что, как говорится.

Перед отъездом, сжигая кое-какие бумаги, среди ненужного хлама в нижнем ящике я наткнулся на эту фотографию. Думается, она вас позабавит. Помните, в первый вечер нашего знакомства я сказал, что ваше лицо мне кого-то напоминает? Как выяснилось, меня самого: концы сошлись благодаря „Двенадцатой ночи“. Желаю удачи, Цезарио, особенно в охоте за скальпами.

С любовью, Ник».

Америка… Для нее это равнозначно Марсу. Она вынула фотографию из картонок и бросила на нее сердитый взгляд. Еще один розыгрыш? Но ведь она еще ни разу не снималась в роли Виолы-Цезарио. Как же он сумел подделать это фото? Может быть, он снял ее незаметно и потом перенес голову на чужие плечи? Нет, невозможно. Она повернула карточку обратной стороной. «Ник Барри в роли Цезарио из „Двенадцатой ночи“, Дартмут, 1929», – было выведено там его рукой.

Шейла снова взглянула на фотографию. Ее нос, ее подбородок, задорное выражение лица, высоко поднятая голова. Даже поза ее – рука, упирающаяся в бок. Густые коротко остриженные волосы. О боже! Она стояла уже вовсе не в гримерной, а в спальне отца, у окна, когда услышала, как он зашевелился на постели, а она повернулась, чтобы взглянуть, что с ним. Он пристально смотрел на нее, словно не веря своим глазам, лицо его выражало ужас. Нет, не обвинение прочла она тогда в его глазах, а прозрение. Он пробудился не от кошмара – от заблуждения, которое длилось двадцать лет. Умирая, он узнал правду.

В дверь снова постучали:

– Через четыре минуты закончится третья сцена, мисс Блэр.

Она лежит в фургоне, в объятиях Ника. «Пэм вскоре отключилась. Наутро она уже ничего не помнила».

Шейла подняла глаза от фотографии, которую все еще держала в руке, и уставилась на свое отражение в зеркале.

– Нет, нет, – прошептала она. – О Ник!.. О бог мой!

И, вынув из-за пояса кинжал, проткнула острием лицо смотревшего на нее с фотографии мальчишки, разорвала ее на мелкие клочки и выбросила в мусорную корзину. И когда выходила на сцену, ею владело такое чувство, будто идет она вовсе не из герцогского дворца в Иллирии[82], мимо крашеного задника за спиной и по крашеным доскам под ногами, а прямо на улицу – любую улицу, где есть стекла и дома, которые можно крушить и жечь, были бы лишь камни, кирпич и бензин под рукою, были бы только поводы для презрения и люди, чтобы их ненавидеть, ибо только ненавистью она очистит себя от любви, только мечом и огнем.

Крестный путь

Преподобный Эдуард Бэбкок стоял у окна в холле отеля на Елеонской горе и смотрел в сторону Иерусалима, раскинувшегося на склонах холма за Кедронской долиной[83]. После того как его небольшая группа прибыла в отель, ночь опустилась неожиданно быстро; времени едва хватило, чтобы распределить номера, распаковать вещи, наскоро умыться. И уже некогда собраться с мыслями, просмотреть записи, заглянуть в путеводитель. С минуты на минуту его подопечные будут здесь, и каждый из них, претендуя на свою долю внимания со стороны пастора, обрушит на него целый град вопросов.

Не по своей воле Бэбкок принял на себя столь ответственную миссию. Нет, он всего лишь замещал викария Литтл-Блетфорда, который из-за гриппа не смог покинуть теплоход «Вентура» в Хайфе[84] и оставил группу из семи прихожан своей церкви без пастыря. Брошенная на произвол судьбы паства была единодушна в том, что коль скоро их собственный викарий не в состоянии предводительствовать ими в намеченной экскурсии по Иерусалиму, то должным образом заменить его сможет только лицо духовного звания, и выбор, естественно, пал на Эдуарда Бэбкока, что не доставило ему ни малейшего удовольствия. Одно дело – впервые посетить Иерусалим среди многочисленных паломников или даже туристов, и совсем другое – оказаться во главе группы совершенно незнакомых людей, которые непременно будут сожалеть о своем викарии и при этом требовать от его заместителя такого же умения повести их за собой, обо всем договориться, все уладить, а то и общительности – иными словами, достоинств и талантов, столь щедро отпущенных природой заболевшему. Бэбкок слишком хорошо знал людей этой породы. От его внимания не ускользнуло, что неизменно выдержанный и благодушный викарий на теплоходе постоянно вился около пассажиров побогаче и не упускал случая вступить в беседу с обладателем какого-нибудь громкого титула. Некоторые из них называли его просто по имени. Особенно часто подобным обращением удостаивала викария леди Алтея Мейсон – в группе из Литтл-Блетфорда лицо самое значительное и, по всей вероятности, глава Блетфорд-Холла. Бэбкок, привыкший к обычаям своего бедного прихода на окраине Хаддерсфилда, в самом обращении по имени не видел ничего предосудительного. Ребята из молодежного клуба зачастую называли его просто Кокки: так бывало за игрой в дротики или во время разговоров по душам, которые и подросткам, и ему самому доставляли одинаковое удовольствие. Но снобизма он не выносил; и если занемогший литтл-блетфордский викарий полагает, что он, Бэбкок, станет раболепствовать перед титулованной дамой и ее семейством, то он глубоко заблуждается.

В супруге леди Алтеи, отставном армейском офицере, полковнике Мейсоне, Бэбкок без труда разглядел представителя старой школы военных. Что же касается вконец избалованного внука этой четы, маленького Робина, то ему было бы гораздо полезнее ходить не в привилегированную частную школу, а в обыкновенную муниципальную и побольше играть со своими сверстниками из простых семей.

Мистер и миссис Фостер – птицы иного калибра, но и они вызывали у Бэбкока недоверие не меньшее, чем Мейсоны. Мистер Фостер был директором-распорядителем некоей преуспевающей фирмы по производству пластмасс, и из его разговоров в автобусе по пути из Хайфы в Иерусалим явствовало, что его занимает не столько посещение святых мест, сколько возможность наладить деловые контакты с израильтянами. Миссис Фостер перебивала деловую болтовню супруга пространными рассуждениями о страданиях голодающих арабских беженцев, ответственность за которые, по ее глубокому убеждению, несет весь мир. Слушая разглагольствования миссис Фостер, Бэбкок подумал, что она вполне могла бы принять на себя часть этой ноши: стоит лишь заменить роскошный меховой жакет чем-нибудь поскромнее и разницу в цене отдать беженцам.

Мистер и миссис Смит были молодожены и проводили в путешествии свой медовый месяц. Это обстоятельство объясняло повышенный интерес к ним со стороны их спутников и давало повод для обычных в подобных случаях благожелательных взглядов, улыбок и даже двусмысленных шуток мистера Фостера. Бэбкок поймал себя на мысли, что Смитам следовало бы остаться в отеле на берегах Галилеи и получше узнать друг друга, а не бродить по Иерусалиму, историческое и религиозное значение которого в их теперешнем настроении они не сумеют по-настоящему оценить и прочувствовать.