Наконец-то лицо лавочника чуть-чуть прояснилось, и те, кто косо смотрит на хоругвь Красного Льва, пусть их думают, будто он понял одну последнюю фразу.

– Да староват я уже заводить новое дело,– сказал он,– опять же и непонятно, куда податься.

– А не податься ли вам,– сказал Уэйн, тонко подготовивший заключительный ход,– в полковники?

Кажется, именно тут разговор сперва застопорился, а потом постепенно потерял всякий смысл. Лавочник решительно не пожелал обсуждать предложение податься в полковники: это предложение якобы не шло к делу. Пришлось долго разъяснять ему, что война за независимость неизбежна, и приобрести втридорога сомнительную шпагу шестнадцатого века – тогда все более или менее уладилось. Но Уэйн покинул лавку древностей, как бы заразившись неизбывной скорбью ее владельца.

Скорбь эта усугубилась в цирюльне.

– Будем бриться, сэр? – еще издали осведомился мастер помазка.

– Война! – ответствовал Уэйн, став на пороге.

– Это вы о чем? – сурово спросил тот.

– Война! – задушевно повторил Уэйн.– Но не подумайте, война вовсе не наперекор вашему изящному и тонкому ремеслу. Нет, война за красоту. Война за общественные идеалы. Война за мир. А какой случай для вас опровергнуть клеветников, которые, оскорбляя память ваших собратий-художников, приписывают малодушие тем, кто холит и облагораживает нашу внешность! Да чем же парикмахеры не герои? Почему бы им не…

– Вы вот что, а ну-ка проваливайте отсюда! – гневно сказал цирюльник.– Знаем мы вашего брата. Проваливайте, говорю!

И он устремился к нему с неистовым раздражением добряка, которого вывели из себя.

Адам Уэйн положил было руку на эфес шпаги, но вовремя опомнился и убрал руку с эфеса.

– Ноттинг-Хиллу,– сказал он,– нужны будут сыны поотважнее,– и угрюмо направился к магазину игрушек.

Это была одна из тех чудных лавчонок, которыми изобилуют лондонские закоулки и которые называются игрушечными магазинами лишь потому, что игрушек там уйма; а кроме того, имеется почти все, что душе угодно: табак, тетрадки, сласти, чтиво, полупенсовые скрепки и полупенсовые точилки, шнурки и бенгальские огни. А тут еще и газетами приторговывали, и грязноватые газетные щиты были развешаны у входа.

– Сдается мне, – сказал Уэйн, входя, – что не нахожу я общего языка с нашими торговцами. Наверно, я упускаю из виду самое главное в их профессиях. Может статься, в каждом деле есть своя заветная тайна, которая не по зубам поэту?

Он понуро двинулся к прилавку, однако, подойдя, поборол уныние и сказал низенькому человечку с ранней сединой, похожему на очень крупного младенца:

– Сэр, – сказал Уэйн,– я хожу по нашей улице из дома в дом и тщетно пытаюсь пробудить в земляках сознание опасности, которая нависла над нашим городом. Но с вами мне будет труднее, чем с кем бы то ни было. Ведь хозяин игрушечного магазина – обладатель всего того, что осталось нам от Эдема, от времен, когда род людской еще не ведал войн. Сидя среди своих товаров, вы непрестанно размышляете о сказочном прошлом: тогда каждая лестница вела к звездам, а каждая тропка – в тридесятое царство. И вы, конечно, подумаете: какое это безрассудство – тревожить барабанным треском детский рай! Но погодите немного, не спешите меня осуждать. Даже в раю слышны глухие содроганья – предвестие грядущих бедствий: ведь и в том, предначальном Эдеме, обители совершенства, росло ужасное древо[40]. Судя о детстве, окиньте глазами вашу сокровищницу его забав. Вот у вас кубики – несомненное свидетельство, что строить начали раньше, нежели разрушать. Вот куклы – и вы как бы жрец этого божественного идолопоклонства. Вот Ноевы ковчеги – память о спасении живой твари, о невозместимости всякой жизни. Но разве у вас только и есть, сэр, что эти символы доисторического благоразумия, младенческого земного здравомыслия? А нет ли здесь более зловещих игрушек? Что это за коробки, уж не с оловянными ли солдатиками – вон там, в том прозрачном ящике? А это разве не свидетельство страшного и прекрасного стремления к героической смерти, вопреки блаженному бессмертию? Не презирайте оловянных солдатиков, мистер Тернбулл.

– Я и не презираю, – кратко, но очень веско отозвался мистер Тернбулл.

– Рад это слышать,– заметил Уэйн.– Признаюсь, я опасался говорить о войне с вами, чей удел – дивная безмятежность. Как, спрашивал я себя, как этот человек, привыкший к игрушечному перестуку деревянных мечей, помыслит о мечах стальных, вспарывающих плоть? Но отчасти вы меня успокоили. Судя по вашему тону, предо мною приоткрыты хотя бы одни врата вашего волшебного царства – те врата, в которые входят солдатики, ибо – не должно более таиться – я пришел к вам, сэр, говорить о солдатах настоящих. Да умилосердит вас ваше тихое занятие перед лицом наших жестоких горестей. И ваш серебряный покой да умиротворит наши кровавые невзгоды. Ибо война стоит на пороге Ноттинг-Хилла.

Низенький хозяин игрушечной лавки вдруг подскочил и всплеснул пухленькими ручонками, растопырив пальцы: словно два веера появились над прилавком.

– Война? – воскликнул он.– Нет, правда, сэр? Кроме шуток? Ох, ну и дела! Вот утешенье-то на старости лет!

Уэйн отшатнулся при этой вспышке восторга.

– Я… это замечательно,– бормотал он.– Я и подумать не смел…

Он посторонился как раз вовремя, а то бы мистер Тернбулл, одним прыжком перескочив прилавок, налетел на него.

– Гляньте, гляньте-ка, сэр, – сказал он.– Вы вот на что гляньте.

Он вернулся с двумя афишами, сорванными с газетных щитов.

– Вы только посмотрите, сэр, – сказал он, расстилая афиши на прилавке.

Уэйн склонился над прилавком и прочел:


ПОСЛЕДНЕЕ СРАЖЕНИЕ.ВЗЯТИЕ ГЛАВНОГО ОПЛОТА ДЕРВИШЕЙ.ПОТРЯСАЮЩИЕ ПОДРОБНОСТИ и проч.

И на другой афише:


ГИБЕЛЬ ПОСЛЕДНЕЙ МАЛЕНЬКОЙ РЕСПУБЛИКИ.СТОЛИЦА НИКАРАГУА СДАЛАСЬ ПОСЛЕ ТРИДЦАТИДНЕВНЫХ БОЕВ.КРОВАВОЕ ПОБОИЩЕ.

В некоторой растерянности Уэйн перечел афиши, потом поглядел на даты. И та, и другая датирована была августом пятнадцатилетней давности.

– А зачем вам это старье? – спросил он, уж и не думая о тактичном подходе и о мистических призваниях.– Зачем вы это вывесили перед магазином?

– Да затем,– напрямик отвечал тот, – что это последние военные новости. Вы только что сказали «война», а война – мой конек.

Уэйн поднял на него взгляд, и в его огромных голубых глазах было детское изумление.

– Пойдемте, – коротко предложил Тернбулл и провел его в заднее помещение магазина.

Посреди комнаты стоял большой сосновый стол, а на нем – масса оловянных солдатиков. Магазин торговал ими, и удивляться вроде бы не приходилось, однако заметно было, что солдатики не сгрудились так себе, а расставлены строями – не напоказ и не случайно.

– Вам, разумеется, известно, – сказал Тернбулл, выпучив на Уэйна свои лягушачьи глаза, – известно, разумеется, расположение американских и никарагуанских войск перед последней битвой, – и он указал на стол.

– Боюсь, что нет,– сказал Уэйн.– Видите ли, я…

– Понятно, понятно! Должно быть, вас тогда больше интересовало подавление восстаний дервишей. Ну, это там, в том углу, – и он показал на пол, где опять-таки были расставлены солдатики.

– По-видимому, – сказал Уэйн,– вас очень занимают дела военные.

– Меня не занимают никакие другие,– бесхитростно отвечал хозяин магазина игрушек.

Уэйн постарался подавить охватившее его бурное волнение.

– В таком случае,– сказал он,– я рискну довериться вам целиком. Я полагаю, что оборона Ноттинг-Хилла…

– Оборона Ноттинг-Хилла? Прошу вас, сэр. Вон туда, сэр, – сказал Тернбулл, прямо-таки заплясав на месте,– вон в ту боковую комнатушку.– И он подвел Уэйна к столу, застроенному кубиками. Уэйн присмотрелся и увидел перед собой четкий и точный макет Ноттинг-Хилла.

– Сэр, – внушительно промолвил Тернбулл,– вы совершенно случайно открыли секрет всей моей жизни. Последние войны – в Никарагуа и на Востоке – разразились, когда я был мальчишкой, и я увлекся военным делом, сэр, как, бывает, увлекаются астрономией или набивкой чучел. Воевать-то я ни с кем не собирался, война интересовала меня как наука, как игра. Но не тут-то было: великие державы всех позавоевывали и заключили, черт бы его драл, соглашение больше между собой не воевать. Вот мне только и осталось, что представлять себе войны по старым газетам и расставлять оловянных солдатиков. И вдруг меня осенило: а не сделать ли мне макет нашего района и не составить ли план его обороны[41] – вдруг да на нас нападут? Вам это, видать, тоже показалось любопытно?

– Вдруг да на нас нападут,– ошеломленный восторгом, механически повторил Уэйн.– Мистер Тернбулл, на нас напали. Слава Богу, наконец-то я приношу хоть одному человеку благую весть, да какую – вестей отрадней для сыновей Адама не бывает. Жизнь ваша – не бесполезна. Труд ваш – не забава. Время вашей юности, Тернбулл, настало теперь, когда вы уже поседели. Господь не лишил вас ее; Он ее лишь отложил. Давайте присядем, и вы объясните мне на макете ваш план обороны Ноттинг-Хилла. Ибо нам с вами предстоит защищать его.

Мистер Тернбулл с минуту глядел на нежданного гостя, разинув рот; потом оставил колебания и уселся рядом с ним возле макета. Они поднялись на ноги лишь через семь часов, на рассвете.

* * *

Ставка лорд-мэра Адама Уэйна и его главнокомандующего разместилась в маленькой захудалой молочной на углу Насосного переулка. Белесое утро едва брезжило над белесыми лондонскими строениями, а Уэйн с Тернбуллом уже сидели в безлюдной и замызганной забегаловке. Уэйн имел отчасти женскую натуру: чем-нибудь поглощенный, он терял всякий аппетит. За последние шестнадцать часов он выпил наспех несколько стаканов молока; пустой стакан и теперь стоял у его локтя, а он с неимоверной быстротой что-то писал, черкал и подсчитывал на клочке бумаге. У Тернбулла натура была мужская: его аппетит возрастал с возрастанием чувства ответственности; он отложил исчерченную карту и доставал из бумажного пакета бутерброд за бутербродом, запивая их элем, кружку которого только что принес из открывшегося поутру кабачка напротив. Оба молчали; слышалось лишь чирканье карандаша по бумаге да надрывное мяуканье приблудного кота. Наконец Уэйн проговорил: