Свершенное однажды и оставшееся нераскрытым женщина может совершить и во второй раз. И избавиться от очередной обузы.

Что ж, письмо порвано; ни Луиза и ни кто другой никогда не прочтут его. Содержание письма теперь утратило реальный смысл. Я придавал ему значение не большее, чем конечной фразе в последней записке Эмброза, от которой Райнальди и Ник Кендалл отмахнулись как от бреда душевнобольного: «Все-таки она доконала меня, Рейчел, мука моя».

Мне одному дано было знать, что он говорил правду.

И вновь я вернулся туда. Вернулся на мост через Арно, где давал клятву. Возможно, клятва и отличается от всего остального тем, что ею нельзя пренебрегать, но в положенное время необходимо выполнить. И это время пришло…

Следующий день было воскресенье. Как и в каждое воскресенье со времени ее приезда, к дому подкатил экипаж, чтобы отвезти нас в церковь. День стоял ясный, теплый. Лето было в полном разгаре. Она спустилась вниз в темном платье из легкой материи, в соломенной шляпке и с зонтиком от солнца в руках. Она с улыбкой пожелала Веллингтону и Джиму доброго утра, и я помог ей подняться в экипаж. Когда я сел рядом с ней и мы въехали в парк, она вложила свою руку в мою.

Сколько раз держал я эту руку в своей, замирая от любви! Ощущал ее хрупкость и изящество, поворачивал кольца на пальцах, разглядывал голубые жилки на тыльной стороне ладони, прикасался к маленьким, коротко остриженным ногтям… Теперь, когда ее рука покоилась в моей, я впервые понял, что она может служить и для другого. Я видел, как эта самая рука проворно берет стручки, высыпает из них семена, затем разминает и втирает в ладонь. Я вспомнил, как однажды сказал Рейчел, что у нее красивые руки, и она, смеясь, ответила, что я первый говорю ей об этом. «Они созданы для работы, — сказала она. — Когда я занималась в саду, Эмброз не раз говорил мне, что у меня руки крестьянки».

Мы подъехали к крутому спуску, и на заднее колесо экипажа нацепили тормозной башмак. Ее плечо коснулось моего, и, раскрыв зонтик, она сказала:

— Этой ночью я так крепко спала, что не слышала, как вы ушли.

Она посмотрела на меня и улыбнулась. Она обманывала меня столько времени, но я почувствовал себя еще большим лжецом. Я не нашелся с ответом и, чтобы утвердиться в своем намерении, крепче сжал ее руку и отвернулся.

В западной бухте золотился обнаженный отливом песок, вода сверкала на солнце. Мы свернули на дорогу к деревне и к церкви. Воздух полнился колокольным звоном, люди стояли у ограды, ожидая, когда мы выйдем из экипажа, чтобы пропустить нас вперед. Рейчел улыбнулась и поклонилась всем. Мы заметили Кендаллов, Паско, многих арендаторов имения и под звуки органа прошли через придел к своим местам.

На несколько мгновений мы в короткой молитве преклонили колени, закрыв лицо руками. «С какими словами обращается она к своему Богу, если он вообще у нее есть? — подумал я; сам я не молился. — Возносит благодарность за все, чего достигла? Или молит о прощении?»

Она поднялась с колен, села и открыла молитвенник. Лицо ее было безмятежно и счастливо. Как бы я хотел ненавидеть ее — как ненавидел те долгие месяцы до нашей встречи. Но я ничего не чувствовал, ничего, кроме все того же странного, жгучего сострадания.

Вошел викарий; мы встали, и служба началась. Помню псалом, который мы пели в то утро. «Да не ступит в дом Мой нога творящего зло; да не предстанет он пред взором Моим». Она пела, и губы ее слегка шевелились, голос звучал мягко, тихо. Когда викарий поднялся на кафедру, чтобы обратиться к своей пастве с проповедью, она сложила руки на коленях и, пока он оглашал тему: «Бойтесь попасть в руки Бога живого», не сводила с его лица серьезного, внимательного взгляда.

Солнце, заглянувшее сквозь витражи, залило церковь ярким сиянием. Со своего места я видел розовые лица деревенских ребятишек, которые позевывали в ожидании конца проповеди, слышал, как они шаркают ногами в воскресной обуви, мечтая скорее скинуть ее и босиком поиграть на траве. На какой-то миг меня пронзило страстное желание сделаться юным, невинным и чтобы рядом со мной в церкви сидел Эмброз, а не Рейчел.

«За городской стеной, вдали отсюда, стоит зеленый холм». Не знаю, почему в тот день мы пели именно этот гимн — возможно, по случаю какого-нибудь праздника, связанного с деревенскими детьми. Громкие чистые голоса летели под своды приходской церкви, но я думал не об Иерусалиме, что, несомненно, предполагалось, а о простой могиле в углу протестантского кладбища во Флоренции.

Когда хор удалился и прихожане поднялись со своих мест, Рейчел тихо проговорила:

— По-моему, надо пригласить Кендаллов и Паско к обеду, как мы обычно делали. В последний раз это было так давно, что они могут обидеться.

Я немного подумал и коротко кивнул. Пожалуй, оно и лучше. Их общество поможет навести между нами мосты, и у Рейчел, занятой беседой с привыкшими к моему молчанию гостями, не будет времени смотреть на меня и размышлять над моим поведением. Семейство Паско не пришлось долго уговаривать. С Кендаллами было сложнее.

— Мне придется покинуть вас сразу после обеда, — сказал крестный. — Но экипаж может вернуться за Луизой.

— Мистер Паско должен читать проповедь во время вечерней службы, — вмешалась супруга викария, — и мы можем подвезти вас.

Они принялись обсуждать детали поездки, и, пока спорили, как все лучше устроить, я заметил, что десятник рабочих, занятых на строительстве террас и будущего нижнего сада, с шапкой в руке остановился на обочине, чтобы поговорить со мной.

— Что случилось? — спросил я его.

— Прошу прощения, мистер Эшли, — сказал он. — Я искал вас вчера после работы, но не нашел. Хотел предупредить, что, если вы вдруг пойдете на дорожку с террасами, не входите на мост, который мы строим над садом. Пока это только остов, в понедельник мы продолжим работы. Настил кажется прочным на вид, но он не выдержит и самого небольшого веса. Любой, кто ступит на него, чтобы перебраться на другую сторону, упадет и сломает себе шею.

— Благодарю вас, — сказал я. — Я запомню.

Я повернулся и обнаружил, что моя компания пришла к соглашению; как в то первое воскресенье, которое теперь казалось таким далеким, мы разбились на три группы: Рейчел и крестный устроились в его экипаже, Луиза и я — в моем, Паско следовали за нами. Хотя с тех пор, проделывая этот путь, я много раз перед крутым подъемом выходил из экипажа и шел пешком, теперь, шагая рядом с ним, я думал о том первом сентябрьском воскресенье десять месяцев назад. Я был раздражен тем, что Луиза тогда сидела надувшись, и с тех пор пренебрегал ею. Но она не дрогнула и осталась мне другом. Когда мы поднялись на холм, я снова сел в экипаж и сказал ей:

— Ты знаешь, что семена ракитника ядовиты?

Она с удивлением посмотрела на меня.

— Да, — сказала она. — Я знаю, что если корова или лошадь поест их, то умрет. И дети тоже умирают. Но почему ты спрашиваешь об этом? У тебя в Бартоне пал скот?

— Нет, пока нет, — ответил я, — но Тамлин на днях говорил мне, что надо срубить в цветнике деревья, которые наклоняются в сторону поля, потому что их семена падают на землю.

— Скорее всего, он прав, — заметила она. — В прошлом году отец потерял лошадь, которая поела ягод тиса. Это может случиться в любую минуту, и ничем не поможешь.

Мы ехали по дороге к воротам парка. Интересно, думал я, что она скажет, когда я поделюсь с ней открытием, которое сделал прошлой ночью? В ужасе уставится на меня и объявит, что я сошел с ума? Едва ли. Я думал, она мне поверит. Однако ни время, ни место не располагали к откровенности — на козлах сидели Веллингтон и Джим.

Я оглянулся; два других экипажа не отставали от нашего.

— Мне надо поговорить с тобой, Луиза, — сказал я. — После обеда, когда твой отец соберется уезжать, придумай какой-нибудь предлог, чтобы остаться.

Она внимательно посмотрела на меня, но я больше ничего не сказал.

Веллингтон остановил экипаж перед домом. Я вышел из него и подал Луизе руку. Стоя в дверях, мы ждали, когда прибудут остальные. Совсем как в то сентябрьское воскресенье. Да, все было как тогда. Рейчел улыбалась, как улыбалась и в тот день. Она разговаривала с моим крестным, глядя на него снизу вверх, и я не сомневался, что они опять рассуждают о политике. Но в то воскресенье, хоть меня и влекло к ней, она была мне чужой. А теперь? Теперь она не была для меня загадкой. Я знал в ней все лучшее, знал все худшее. Даже побуждения, возможно до конца не осознанные, которыми она руководствовалась во всех своих поступках… даже о них я догадывался. Теперь она не таила для меня ничего странного, ничего загадочного, Рейчел, мука моя…

— И вновь все как прежде, — улыбаясь, сказала она, когда мы собрались в холле. — Я так рада, что вы приехали!

Она бросила на гостей ласковый взгляд и повела их в гостиную. Комната, как и всегда летом, выглядела особенно уютной. Окна были распахнуты, и было прохладно. В вазах стояли высокие, стройные японские гортензии, и их пышные голубые головки отражались в висевших на стенах зеркалах. За стенами дома нещадно палило солнце. Стояла жара. Ленивый шмель жужжал на одном из окон. Истомленные гости сели, довольные, что могут передохнуть. Сиком принес вино и печенье.

— Чуть пригрело солнце, — рассмеялась Рейчел, — и вы уже изнемогаете от жары. А я его и не почувствовала. У нас в Италии оно греет девять месяцев в году. Я расцветаю под его лучами. Так и быть, я поухаживаю за вами. Не вставайте, Филип. Вы все еще мой пациент.

Она разлила вино по бокалам и поднесла нам. Крестный и викарий протестующе встали, но она отмахнулась от них. Я был последним, к кому она подошла, и единственным, кто не стал пить.

— Разве вы не испытываете жажды? — спросила она.