Райнальди с шумом захлопнул книгу и поставил ее на полку.

— Вы очень молоды, не так ли, мистер Эшли? — сказал он.

Я уставился на него. Я не понимал, что он имеет в виду.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

— Эмоциональные женщины нелегко сдаются. Называйте это гордостью, упорством, как угодно. Несмотря на многие доказательства обратного, их эмоции гораздо примитивнее наших. Они всеми силами держатся за свое и никогда не отступают. У нас есть войны и битвы. Но женщины тоже могут сражаться.

Он посмотрел на меня своими холодными, глубоко посаженными глазами, и я понял, что мне больше нечего сказать ему.

— Если бы я был здесь, — сказал я, — он бы не умер.

Я встал со стула и пошел к двери. Райнальди снова позвонил, и в комнату вошел слуга, чтобы проводить меня.

— Я написал вашему крестному, мистеру Кендаллу, — сказал Райнальди. — Я очень подробно, в мельчайших деталях объяснил ему все случившееся. Могу ли я еще чем-нибудь быть вам полезен? Вы намерены задержаться во Флоренции?

— Нет, — сказал я, — к чему? Меня здесь ничто не держит.

— Если вы желаете увидеть могилу, — сказал он, — я дам вам записку к смотрителю протестантского кладбища. Место довольно скромное, без излишеств; камня, разумеется, еще нет. Его поставят в ближайшее время.

Он повернулся к столу, набросал записку и дал ее мне.

— Что будет написано на камне? — спросил я.

Он на мгновение задумался; тем временем слуга, стоя у открытой двери, протянул мне шляпу Эмброза.

— Если не ошибаюсь, — наконец сказал Райнальди, — мне поручено заказать следующую надпись: «Памяти Эмброза Эшли, возлюбленного мужа Рейчел Корин Эшли». Далее, разумеется, годы жизни.

Я уже тогда знал, что не хочу идти на кладбище и видеть могилу. Не хочу видеть место, где они похоронили Эмброза. Пусть ставят надгробный камень и приносят к нему цветы, если хотят; Эмброзу все равно, он никогда об этом не узнает. Он будет со мной в далекой западной стране, в своей родной земле.

— Когда миссис Эшли вернется, — медленно проговорил я, — скажите ей, что я приезжал во Флоренцию, что был на вилле Сангаллетти и видел, где умер Эмброз. Также можете сказать ей о письмах, которые Эмброз писал мне.

Он протянул мне руку, холодную, жесткую, как он сам.

— Ваша кузина Рейчел — женщина импульсивная, — сказал он. — Уезжая из Флоренции, она забрала все свое имущество. Я очень боюсь, что она никогда не вернется.

Я вышел из дома и побрел по темной улице. Мне казалось, что глаза Рейчел следят за мной из-за закрытых ставен. Я возвращался мощенными булыжником улицами, перешел через мост, но, прежде чем свернуть к гостинице и, если удастся, поспать до утра, снова остановился у Арно.

Город спал. Один я слонялся без дела. Даже колокола молчали. И только река, струясь под мостом, нарушала полную тишину. Казалось, она течет быстрее, чем днем, словно вода, смирившаяся со своим пленом в дневные часы жары и солнца, теперь, в ночи и безмолвии, обрела свободу.

Я не отрываясь смотрел вниз на реку, наблюдал, как она течет, дышит и теряется во тьме. В слабом, мигающем свете фонаря были видны пенисто-бурые пузыри, то здесь, то там возникающие на воде. И вдруг поток вынес окоченелый собачий труп. Медленно поворачиваясь, со всеми четырьмя лапами, поднятыми в воздух, он проплыл под мостом и скрылся.

И там, на берегу Арно, я дал себе обет.

Я поклялся, что за всю боль и страдания Эмброза перед смертью я сполна воздам женщине, которая была их виновницей. Я не верил истории Райнальди. Я верил в правдивость двух писем, которые держал в правой руке. Последних, что написал мне Эмброз.

Когда-нибудь я так или иначе рассчитаюсь с моей кузиной Рейчел.

Глава 6

Я вернулся домой в начале сентября. Печальная весть опередила меня: итальянец не лгал, когда говорил, что написал Нику Кендаллу. Мой крестный сообщил ее слугам и арендаторам. В Бодмине меня встретил Веллингтон с экипажем. На лошадях были траурные ленты. На Веллингтоне и груме — тоже, и лица у обоих были вытянутые, серьезные.

Вновь ступив на родную землю, я испытал такое облегчение, что горе ненадолго утихло, а может, долгий обратный путь через всю Европу притупил мои чувства. Помню, как при виде Веллингтона и мальчика-грума мне захотелось улыбнуться, погладить лошадей и спросить, все ли в порядке, словно я был школьником, приехавшим на каникулы. Однако Веллингтон держался строго и даже церемонно, чего прежде за ним не водилось, а молодой грум открыл мне дверцу с подчеркнутой почтительностью.

— Грустное возвращение, мистер Филип, — сказал Веллингтон. Когда я спросил его о Сикоме и об остальных, он покачал головой и ответил, что слуги и арендаторы в глубоком горе. — С тех пор как до нас дошла эта новость, — сказал он, — соседи ни о чем другом не говорят. Все воскресенье и церковь, и часовня в поместье были увешаны черным, но самым большим ударом стало, — продолжал Веллингтон, — когда мистер Кендалл сообщил, что их господина похоронили в Италии, что его не привезут домой и не положат в семейном склепе. Неладно это, мистер Филип. Все мы так считаем. Думаем, оно бы и мистеру Эшли не понравилось.

Ответить мне было нечего. Я сел в экипаж, и мы покатили домой.

Как ни странно, но, стоило мне увидеть наш дом, волнения и усталость последних недель сразу исчезли. Нервное напряжение прошло; несмотря на долгую дорогу, я чувствовал себя отдохнувшим и умиротворенным. Экипаж въехал во вторые ворота и, поднявшись по склону, приближался к дому. Был полдень, и солнце заливало окна и серые стены западного крыла здания. Собакам не терпелось броситься мне навстречу. Старик Сиком, с траурной повязкой на рукаве, как у всех слуг, не выдержал и, чуть не плача, заговорил, когда я сжал его руку:

— И долго же вас не было, мистер Филип, ох и долго же! А нам каково? Почем знать, не заболели ли и вы лихорадкой, как мистер Эшли!

Сиком прислуживал мне за обедом, заботливый, внимательный, стараясь предупредить мои малейшие желания, и я был благодарен ему за то, что он не пристает ко мне с расспросами о моем путешествии, о болезни и смерти хозяина, а сам рассказывает, какое впечатление произвела смерть Эмброза на него и на всех домашних: как весь день звонили колокола, что говорил в церкви викарий, как в знак соболезнования приносили венки. Его рассказ перемежался новым, почтительно-официальным обращением ко мне. «Мастера Филипа» сменил «мистер Филип». Я успел заметить такую же перемену в обращении ко мне кучера и грума. Она была неожиданной и тем не менее странно согревала сердце. Пообедав, я поднялся к себе в комнату, окинул ее взглядом, затем спустился в библиотеку и вышел из дома. Меня переполняло давно забытое ощущение счастья, которого, как я думал, после смерти Эмброза мне уже не испытать, — я уезжал из Флоренции ввергнутый в бездну одиночества и ни на что не надеялся. На дорогах Италии и Франции меня преследовали видения и образы, и я был не в силах отогнать их. Я видел, как Эмброз сидит в тенистом дворике виллы Сангаллетти под ракитником и смотрит на плачущий фонтан. Я видел его в голой монашеской келье второго этажа, задыхающегося, с двумя подушками за спиной. И рядом, все слыша, все замечая, всегда как тень присутствовала ненавистная, лишенная четких очертаний фигура женщины. У нее было множество лиц, множество обличий; да и то, что слуга Джузеппе и Райнальди предпочитали именовать ее графиней, а не миссис Эшли, окружало ее некой аурой, которой не было, когда я представлял ее второй миссис Паско.

После моей поездки на виллу женщина эта стала исчадием ада. У нее были темные, как дикие сливы, глаза, орлиный профиль, как у Райнальди; по-змеиному плавно и бесшумно двигалась она в затхлых комнатах виллы. Я видел, как она, едва от Эмброза отлетело последнее дыхание жизни, складывает его одежду в ящики, тянется к его книгам, последнему, что у него осталось, и наконец, поджав губы, уползает в Рим, или в Неаполь, или, притаившись в доме на берегу Арно, улыбается за глухими ставнями. Эти образы преследовали меня, пока я не переплыл море и не высадился в Дувре. Но теперь, теперь, когда я вернулся домой, они рассеялись, как рассеивается кошмарный сон с первыми лучами дня. Острота горя прошла. Эмброз вновь был со мной, его мучения кончились, он больше не страдал, словно он вовсе не уезжал во Флоренцию, не уезжал в Италию, а умер здесь, в собственном доме, и похоронен рядом со своими отцом и матерью, рядом с моими родителями. Мне казалось, что теперь я сумею справиться с горем; со мною жила печаль, но не трагедия. Я тоже вернулся на землю, взрастившую меня, и вновь дышал воздухом родных мест.

Я шел через поля. Крестьяне, убиравшие урожай, поднимали на телеги копны пшеницы. Увидев меня, они прервали работу, и я остановился поговорить с ними. Старик Билли Роу, который, сколько я его знал, всегда был арендатором Бартонских земель и никогда не называл меня иначе как «мастер Филип», поднес руку ко лбу, а его жена и дочь, помогавшие мужчинам, присели в реверансе.

— Нам вас очень не хватало, сэр, — сказал Билли. — Нам казалось, что без вас негоже свозить хлеб с полей. Мы рады, что вы снова дома.

Год назад я, как простой работник, закатал бы рукава и взялся за вилы, но теперь что-то остановило меня — я понимал, что они сочтут такое поведение неприличным.

— Я рад, что снова дома, — сказал я. — Смерть мистера Эшли — огромное горе и для меня, и для вас, но надо держаться и работать, чтобы не обмануть его ожиданий и веры в нас.

— Да, сэр, — сказал Билли и снова поднес руку ко лбу.

Поговорив с ними еще немного, я кликнул собак и пошел дальше. Старик ждал, пока я не скрылся за живой изгородью, и лишь тогда велел работникам снова взяться за дело. Дойдя до выгона на полпути между домом и нижними полями, я остановился и оглянулся поверх покосившейся ограды. На вершине холма четко вырисовывались силуэты телег, и на фоне неба темными точками выделялись очертания застывших в ожидании лошадей. В последних лучах солнца снопы пшеницы отливали золотом. Темно-синее, а у скал почти фиолетовое море казалось бездонным, как всегда в часы прилива. В восточной части бухты стояла целая флотилия рыбачьих лодок, готовая выйти в море при первых порывах берегового бриза.