– Я ожидал, что ваша светлость пожелает, чтобы я сопровождал вас, как обычно.

– Понятно. Хорошо. Залезайте.


Старый дом составил Гарриет компанию в ее бдении. Он ждал вместе с ней. Злой дух покинул его, а сам он был выметен и убран[339] и готов принять дьявола – или ангела. Уже пробило два, когда она услышала шум мотора.

Раздались шаги по гравию, дверь открылась и закрылась, голоса послышались и смолкли – наступила тишина. Ни шороха, ни звука на лестнице – и вдруг Бантер постучал к ней в дверь.

– Ну что, Бантер?

– Сделано все, что возможно, миледи. – Они говорили шепотом, словно обреченный был уже мертв. – Он далеко не сразу согласился встретиться с его светлостью. В конце концов начальник тюрьмы его уговорил, и его светлость смог передать сообщение и ознакомить заключенного с мерами, принятыми относительно будущего молодой женщины. Насколько я понял, он очень мало этим интересовался. Мне сказали, что заключенный по-прежнему угрюм и непокорен. Его светлость вышел от него в весьма расстроенных чувствах. В подобных обстоятельствах он всегда просит прощения у приговоренного. Судя по всему, он его не получил.

– Вы сразу поехали домой?

– Нет, миледи. Покинув тюрьму в полночь, его светлость поехал в западном направлении и ехал очень быстро около пятидесяти миль. В этом нет ничего необычного, нередко он вот так едет ночь напролет. Затем он внезапно остановился на перекрестке, подождал несколько минут, словно пытался принять решение, повернул и поехал прямо сюда, причем еще быстрее. Когда мы вошли, его била дрожь, но он отказался от еды и питья. Сказал, что уснуть не сможет, так что я разжег хороший огонь в гостиной. Оставил его сидящим на диване. Я поднялся сюда по черной лестнице, миледи, потому что он, полагаю, не хочет, чтобы вы за него волновались.

– Правильно, Бантер. Я рада, что вы так сделали. Где вы будете?

– Я побуду в кухне, миледи, чтобы услышать, если он меня позовет. Вряд ли его светлость меня потребует, но если да, то я буду готовить себе легкий ужин.

– Превосходный план. Я думаю, его светлость предпочтет, чтобы его предоставили самому себе, но если он спросит обо мне – но только когда и если спросит, – скажите ему…

– Да, миледи?

– Скажите ему, что в моей комнате все еще горит свет и что, по вашему мнению, я очень беспокоюсь о Крачли.

– Очень хорошо, миледи. Желает ли ваша светлость, чтобы я принес вам чаю?

– О. Спасибо, Бантер. Да, чаю я хочу.

Когда чай был принесен, она с жадностью его выпила и села, прислушиваясь. Все было тихо, только церковные часы отбивали четверти. Но, перейдя в соседнюю комнату, она смогла расслышать беспокойные шаги этажом ниже.

Она вернулась к себе и стала ждать. В ее голове снова и снова крутилась одна и та же мысль: нельзя идти к нему, он должен прийти ко мне. Если он не захочет, значит, я потерпела полное фиаско, тень которого будет с нами всю жизнь. Но решить должен он, а не я. Мне придется смириться. Нужно терпеть. Что бы ни случилось, мне нельзя к нему идти.

В четыре утра по церковным часам она услышала звук, которого ждала: скрипнула дверь у подножия лестницы. Несколько секунд тишины – она решила, что он передумал. Она затаила дыхание, пока не услышала шаги, которые медленно и неохотно поднялись по ступенькам и вошли в соседнюю комнату. Она испугалась, что там они и остановятся, но на этот раз он сразу подошел и распахнул дверь, которую она оставила незапертой.

– Гарриет…

– Входи, милый.

Он подошел и тихо встал рядом с ней, весь дрожа. Она протянула ему руку, и он жадно ухватился за нее, неуверенно положив другую руку ей на плечо.

– Ты мерзнешь, Питер. Иди ближе к огню.

– Я не мерзну, – сердито сказал он, – это мои по ганые нервы. Не могу с ними справиться. Видимо, после войны я так и не пришел в норму. Ненавижу все это. Я пытался перетерпеть в одиночку.

– Но зачем?

– Это все проклятое ожидание конца…

– Я знаю. Я тоже не могу спать.

Он стоял как деревянный, протянув руки к огню, пока его зубы не перестали стучать.

– На тебя весь этот ужас тоже обрушился. Прости. Я забыл. Звучит идиотски. Но я всегда был один.

– Да, конечно. Я точно такая же. Уползаю прочь и прячусь в углу.

– Ну, – сказал он, на мгновение становясь похожим на себя, – мой угол – это ты. Я пришел спрятаться.

– Да, любимый.

В этот момент для нее зазвучали фанфары.


– Могло быть и хуже. Хуже всего, когда они не признаются, тогда снова перебираешь все улики и думаешь, а вдруг ты все же ошибся… А иногда они до ужаса хорошие люди…

– А что Крачли?

– Похоже, ему на всех плевать и он ни о чем не жалеет, кроме того, что попался. Ненавидит Ноукса так же сильно, как в тот день, когда убил его.

Полли он не интересовался, только сказал, что она дура и стерва, а я еще дурее, раз трачу на нее время и деньги. А Эгги Твиттертон, как и нам всем, он желает сдохнуть, и чем скорее, тем лучше.

– Питер, какой ужас!

– Если есть Бог – или суд, – что теперь будет? Что мы наделали?

– Я не знаю. Но не думаю, что мы могли как-то повлиять на приговор.

– Наверное, нет. Хотелось бы больше знать об этом.


Пять часов. Он поднялся и стал смотреть в темноту, в которой пока не было видно никаких признаков грядущего рассвета.

– Еще три часа… Они дают им какое-то снотворное… Это милосердная смерть по сравнению с большинством естественных… Только вот ожидание и то, что ты заранее знаешь… И еще это некрасиво… Ста рик Джонсон был прав: шествие к Тайберну[340] было не так мучительно…[341] В садовничьих перчатках, прост, палач к тебе войдет…[342] Однажды я добился разрешения присутствовать при повешении… Решил, что лучше знать… но это не отучило меня вмешиваться.

– Если бы ты не вмешался, это мог быть Джо Селлон. Или Эгги Твиттертон.

– Знаю. Я все время себе это твержу.

– А если бы ты не вмешался шесть лет назад, это почти наверняка была бы я.

При этих словах он перестал ходить туда-сюда, как зверь в клетке.

– Гарриет, если бы тебе пришлось пережить такую ночь, зная, что тебя ждет, то эта ночь и для меня стала бы последней. Смерть была бы пустяком, хотя тогда ты значила для меня гораздо меньше, чем сейчас… Какого черта я напоминаю тебе о тогдашнем ужасе?

– Если бы не он, нас бы здесь не было – мы бы никогда не встретились. Если бы Филиппа не убили, нас бы здесь не было. Если бы я с ним не жила, я б не вышла за тебя замуж. Все было неправильно, все не так – а в итоге я каким-то образом получила тебя. Что все это значит?

– Ничего. Кажется, в этом нет никакого смысла. Он отбросил эту мысль прочь и снова беспокойно зашагал по комнате.


Немного спустя он спросил:

– “Молчальница прелестная моя” – кто так называл жену?

– Кориолан[343].

– Беднягу тоже мучили… Я так благодарен, Гарриет, – нет, это неверно, ты не по доброте, ты просто такая и есть. Ты, наверное, страшно устала?

– Ни капельки.

Ей было трудно думать о Крачли, скалящемся в лицо смерти, как загнанная крыса. Его предсмертные муки она воспринимала только через призму тех мучений, которые испытывал ее муж. Но сквозь страдание его души и ее собственной невольно пробивалась уверенность, похожая на далекий звук фанфар.


– Знаешь, они ненавидят казни. Казни бередят остальных заключенных. Те колотят в двери, никому не дают покоя. Все на нервах… сидят в клетках, как звери, поодиночке… Ад какой-то… Все мы сидим в одиночках… “Не могу выйти”, – твердил скворец…[344] Если б только можно было вылететь на минутку, или уснуть, или перестать думать… Да чтоб эти проклятые часы сгорели! Гарриет, ради бога, не отпускай меня… вытащи меня… взломай дверцу…

– Тише, душа моя. Я здесь. Мы будем вместе.

С восточной стороны темнота в окне начала бледнеть – это были предвестники зари.

– Не отпускай меня.

Они ждали. Стало светать.

Внезапно он сказал: “Да черт возьми!” – и начал плакать, сначала неловко и неумело, потом свободнее. Он сжался в комок у ее колен, а она обняла его и так держала, прижав к груди и обхватив руками его голову, чтобы он не услышал, как часы пробьют восемь.

В лампаде Туллии чудесный свет

Горел пятнадцать сотен лет.

Но спорят с древнею святыней

Два светоча любви, зажженных ныне!

Огонь неутомим,

И все, что ни соприкоснется с ним,

Он обратит в огонь и жадно сгложет,

Но вас пожар любовный сжечь не может:

Вы сами – пламя! Каждому из вас

Дано гореть, и жечь, ввергать в экстаз,

И вспыхивать, как в первый день, от взора милых глаз[345].

Джон Донн “Эпиталама по случаю бракосочетания графа Сомерсета”

– Да, сын мой.