Надо сказать, что за все это время она ни разу не оглянулась назад. Но теперь походка ее сильно изменилась, и вместо того чтобы по-прежнему идти быстрым, твердым шагом, сложив руки на груди, она бежала под темными, мрачными сводами как безумная, широко раскинув руки, точно это были крылья и она летела навстречу своей смерти.

Мы очутились на пристани, и она остановилась. Я тоже остановилась. Увидев, как она взялась за завязки своей шляпы, я бросилась вперед по самому краю пристани и обеими руками обхватила ее за талию. В тот миг я знала, что она могла бы меня утопить, но вырваться из моих рук не смогла бы.

До тех пор мысли у меня путались, и я никак не могла придумать, что мне ей сказать, но чуть только я до нее дотронулась, разум вернулся ко мне, как по волшебству: голос стал естественным, голова ясной, и даже дышала я почти как всегда.

— Миссис Эдсон! — говорю я. — Милочка моя! Осторожней. Как это вы заблудились и попади в такое опасное место? Вы, наверное, шли по самым путаным улицам Лондона. Ну и не мудрено, что заблудились. Надо же вам было попасть в такое место! Я-то думала, что никто сюда не ходит, кроме меня, когда я тут заказываю уголь, да майора, что живет в диванной, — он любит выкурить здесь сигару! — а сказала я так, увидев, что этот славный человек уже стоит поблизости, делая вид, что курит.

— Кхе! Кхе! Кхе! — кашляет майор.

— Ах, боже мой, — говорю я, — да вот и он сам, легок на помине!

— Эй! Кто идет? — окликает нас майор по-военному.

— На что это похоже! — говорю я. — Неужели вы нас не узнаете, майор Джекмен?

— Эй! — восклицает майор. — Кто там зовет Джемми Джекмена? (Но он задыхался сильнее и говорил менее натурально, чем я от него ожидала.)

— Да ведь это же миссис Эдсон, майор! — говорю я. — Она вышла на воздух освежить свою бедную головку, которая очень болела, да вот сбилась с дороги, заблудилась, и бог знает, куда бы попала, не приди я сюда опустить письмо с заказом на уголь в почтовый ящик своего поставщика, а вы покурить сигару! Да вы и вправду, милочка, недостаточно хорошо себя чувствуете, — говорю я ей, — чтобы уходить так далеко из дому без меня… Ну, майор, ваша рука придется кстати, — говорю я ему, — ведь бедняжка может опереться на нее хоть всей своей тяжестью.

Тут мы, благодарение богу, подхватили ее с двух сторон и увели.

Она вся дрожала, словно от холода, пока я не уложила ее в постель, и до самого рассвета держала меня за руку, а сама все стонала и стонала: «О, жестокий, жестокий, жестокий!» Но когда я опустила голову, притворяясь, что меня одолел сон, я услышала, как бедняжка стала трогательно и смиренно благодарить судьбу за то, что ей помешали в безумии наложить на себя руки, и тут уж я чуть не выплакала себе глаза, залив слезами покрывало, и поняла, что она спасена.

У меня были кое-какие средства, и я могла себе кое-что позволить, поэтому мы с майором на другой же день обдумали, как нам быть дальше, пока она спала, обессиленная, и вот я говорю ей, как только подвернулся удобный случай:

— Миссис Эдсон, милочка моя, когда мистер Эдсон внес мне квартирную плату за следующие шесть месяцев…

Она вздрогнула, и я почувствовала, что в меня впились ее большие глаза, но не подала виду и продолжала, уткнувшись в свое шитье:

— …я выдала ему расписку, но сейчас не вполне уверена, что тогда правильно поставила на ней число. Вы не можете дать мне взглянуть на нее?

Она прикрыла холодной, застывшей рукой мою руку и посмотрела на меня, словно заглядывая мне в душу, так что мне пришлось бросить шитье и взглянуть на нее, но я заранее приняла предосторожности — надела очки.

— У меня нет никакой расписки, — говорит она.

— А! Так, значит, она осталась у него, — говорю я небрежным тоном. — Впрочем, беда невелика. Расписка всегда расписка.

С той поры она постоянно держала меня за руку, если я могла ей это позволить, что случалось тогда, когда я читала ей вслух, потому что нам с ней, конечно, приходилось заниматься шитьем, а обе мы были не мастерицы шить всякие крошечные штучки, но при всей моей неопытности я все же скорее могу гордиться плодами своих трудов. И хотя ей нравилось все то, что я ей читала, мне казалось, что, не считая нагорной проповеди, ее больше всего трогало благостное сострадание Христа к нам, бедным женщинам, и его детство и то, как матерь его гордилась им и как хранила в сердце его слова. В глазах у нее всегда светилась благодарность, и я никогда, никогда, никогда не забуду этого, пока не закрою собственных глаз в последнем сне, когда же я случайно бросала взгляд на нее, я неизменно встречала ее благодарный взгляд, и она часто протягивала мне дрожащие губы для поцелуя, словно была маленькой любящей, несчастной девочкой, а не взрослой женщиной.

Как-то раз бедные ее губки дрожали так сильно, а слезы лились так быстро, что мне показалось, она вот-вот поведает мне все свое горе, но я взяла ее за руки и сказала:

— Нет, милочка, не сейчас, — сейчас вам лучше и не пытаться. Подождите, пока не наступит хорошее время, когда все это пройдет и вы окрепнете, — вот тогда и рассказывайте мне что хотите. Согласны?

Она несколько раз кивнула мне головой, не выпуская моих рук, потом прижала их к своим губам и к груди.

— Одно лишь слово, дорогая моя, — сказала я, — нет ли кого-нибудь…

Она посмотрела на меня вопросительно:

— Кого-нибудь?

— К кому я могла бы пойти?

Она покачала головой.

— Кого я могла бы привести к вам?

Она опять покачала головой.

— Ну, а мне ведь никого не нужно, дорогая. Теперь будем считать, что с этим покончено.

Не больше чем неделю спустя, — потому что разговор наш происходил, когда мы давно уже сдружились с нею, — я склонялась над ее изголовьем и то прислушивалась к ее дыханию, то искала признаков жизни в ее лице. Наконец жизнь торжественно вернулась к ней, но это была не вспышка, — мне почудилось, будто бледный, слабый свет медленно-медленно разлился по ее лицу.

Она беззвучно произнесла что-то, и я догадалась, что она спросила:

— Я умру?

И я ответила:

— Да, бедняжечка моя милая, кажется, что да.

Я каким-то образом угадала ее желание и положила ее бессильную правую руку ей на грудь, а другую сверху, и она помолилась — так хорошо! — а я, несчастная, тоже помолилась, хоть и без слов. Потом я взяла завернутого в одеяльце ребеночка с того места, где он лежал, принесла его и сказала:

— Милочка моя, он послан бездетной старой женщине. Чтобы мне было о ком заботиться.

В последний раз она протянула мне дрожащие губы, и я нежно поцеловала их.

— Да, моя милочка, — сказала я. — Помоги нам бог! Мне и майору.

Не знаю, как это получше выразить, но я увидела в ее благодарном взгляде, что душа ее проясняется, поднимается, освобождается и улетает прочь.



Вот, душенька, отчего и почему мы назвали его Джемми — в честь майора, его крестного отца, и дали ему фамилию Лиррипер — в честь меня, и в жизни я не видывала такого милого ребенка, который так оживлял бы меблированные комнаты, как он наш дом, и был таким товарищем для своей бабушки, каким был Джемми для меня, к тому же всегда-то он был спокойный, слушался (большей частью), когда ему что-нибудь прикажешь, прямо утешительный был малыш, — глядя на него, душа радовалась, кроме как в один прекрасный день, когда он настолько вырос, что забросил свою шапочку на нижний дворик Уозенхемши, а ему не захотели вернуть шапочку, и я до того разволновалась, что надела свою лучшую шляпку и перчатки, взяла зонтик, повела ребенка за ручку и говорю:

— Мисс Уозенхем, не думала я, что мне когда-нибудь придется войти в ваш дом, но если шапочку моего внука не возвратят немедленно, законы нашей родины, охраняющие собственность подданных, вступят в силу, и в конце концов нас с вами рассудят, чего бы это ни стоило.

С усмешкой, по которой я, признаюсь, сейчас же догадалась, что слух о запасных ключах не ложь (хотя, может, я и ошиблась и придется оставить мисс Уозенхем только под подозрением за недостатком улик), она позвонила и говорит:

— Джейн, вы не видели у нас в нижнем дворике старой шапки какого-то уличного мальчишки?

А я ей на это:

— Мисс Уозенхем, прежде чем ваша горничная ответит на этот вопрос, позвольте мне вам сказать прямо в глаза, что мой внук не уличный мальчишка и что он не имеет обыкновения носить старые шапки. Уж коли на то пошло, мисс Уозенхем, — говорю я, — шапочка моего внука, сдается мне, поновее вашего чепца, — что было очень дерзко с моей стороны, — ведь кружева у ней на чепце были самые простые, машинные, застиранные да к тому же еще и рваные, но ее наглость вывела меня из себя.

Тут мисс Уозенхем покраснела и говорит:

— Джейн, отвечайте на мой вопрос, есть у нас на нижнем дворике детская шапка или нет?

— Да, сударыня, — отвечает Джейн, — я, кажется, видела, что там валяется какое-то тряпье.

— В таком случае, — говорит мисс Уозенхем, — проводите этих посетителей вон из дома и выкиньте этот нестоящий предмет из моих владений.

Но тут мальчик, — а он все время глядел на мисс Уозенхем во все глаза, чтобы не сказать больше, — хмурит свои бровки, надувает губки, расставляет толстенькие ножонки, медленно сучит пухленькими кулачками, как будто вертит ручку кофейной мельницы, и говорит Уозенхемше:

— Вы не лугайте мою бабушку, а то я вас побью!

— Эге! — говорит мисс Уозенхем, сердито глядя на крошку. — Уж если это не уличный мальчишка, так кому ж еще и быть? Хорош, нечего сказать!

А я разразилась хохотом и говорю:

— Если вы, мисс Уозенхем, смотрите без удовольствия даже на такого прелестного ребенка, я не завидую вашим чувствам и желаю вам всего хорошего. Джемми, пойдем домой с бабушкой.

И я не потеряла прекраснейшего расположения духа, — хотя шапочка вылетела прямо на улицу в таком виде, словно ее только что вытащили из-под водопроводного крана, — но шла домой, смеясь всю дорогу, и все это благодаря нашему милому мальчику.