— Ты не хотел? — сказала она наконец.

Ему пришлось сделать усилие, чтобы вернуться в комнату, увидеть ее, ее, господи, это правда, она и я.

Он бросился ей на грудь. Это Коломбо, это Сингапур, все возможно, кто–то поедет, пусть не я сам, но это тоже буду я. Она смеялась, прижимала к себе, как ребенка. Ребенок.

   — Ты счастлив? Счастлив, ну скажи!

Он целовал ее, смеялся вместе с ней. Это нельзя было назвать счастьем, это было нечто безымянное. Не из этого времени, не из этого мира, но это были она и он, и снова, опять она и он.

Нужно было что–то делать. Но что? Что сделать, чтобы помочь? Может быть, так сильно об этом думать, чтобы оно обязательно случилось, так сильно в это верить, чтобы однажды оно стало настоящим и живым.

Внезапно он испугался, слегка отстранился, протянул руку, коснулся ее живота.

Но оно не могло еще быть там. Его нельзя было почувствовать.

И они жили в этом ожидании.

Поль хотел уехать из Араша, когда это случится, отправиться в Париж, чтобы она могла попасть в лучшую клинику, чтобы ее наблюдали лучшие врачи. Все следующие месяцы он без конца думал о ребенке, который появится. Наверняка мальчик.

Симона заразилась его возбуждением, разделяла его мечты. Иногда она уже жалела об их покое для них двоих, уже упрекала, что он забыл ее ради другого. Какую комнату они ему отведут? Как назовут? Как только в голову ему приходила мысль, следовал взрыв радости, за ним долгое молчание, а потом полное отчаяние.

   — Нет, нет, не годится. Всех на свете зовут Филиппами. А Патрис звучит претенциозно.

Он нанял бонну по имени Бернадетта, дочку местного фермера, которая с наступлением темноты уходила домой.

Он запрещал Симоне заниматься любой работой, слишком долго ходить, слишком рано вставать. Он нашел новую форму тирании.

   — Бедняжка, — говорила она. — Но ведь у нас будет девочка!

   — Тогда назовем ее Виржини.

Девочка, мальчик. По большому счету, ему было все равно. Скоро появится живое существо, его существо, которое будет его воплощением, будет ходить, смеяться, зажигать спички, нежное чудо на земле, нежное чудо, посланное людьми и Богом.

А в утро их отъезда, туманное и молчаливое ноябрьское утро, слова, которые они произносили, запирая шале, звучали почти как молитва.

   — Как знать, вернемся ли мы? — сказала Симона.

Он обнял ее за плечи, пока шофер такси, которое они вызвали, относил чемоданы в машину.

   — Мы вернемся втроем.

   — Мне страшно.

   — Пойдем, — сказал он. — Мы не бросим наш дом.

   — А вдруг мы никогда не вернемся? Вдруг у нас будут другие планы?

   — Это будет недолго, — сказал он. — Скоро мы вернемся, и все будет так, мы оставили.

   — Мне страшно, — повторила она.

Когда машина отъехала, она прижалась лбом к стеклу, а он, сидя рядом с ней, на мгновенье забыл, почему они уезжают, и почувствовал, что у него сжалось сердце и что все в нем протестует против этого. Их опустевшее шале все уменьшалось на фоне удаляющегося горного склона и стало таким крошечным, что они даже не заметили, как оно исчезло.

   — Нам было так хорошо здесь, — сказала Симона.

Она взяла его за руку. Они оба закрыли глаза.

В Париже они сняли апартаменты в отеле «Мадлен». Окна выходили на бульвар, поток машин и прохожих оглушал Поля, и он нервничал. Он взял с собой макеты кораблей, но строить ему не хотелось. Он не отходил от Симоны. Он часто клал руки ей на живот, чтобы почувствовать, как шевелится ребенок. Они читали, слушали музыку. Заказывали обед в номер. Как–то днем сходили в Салон детства, в другой раз — на концерт Луи Армстронга в зале «Плейель», раз или два в кино, но Симона не любила развлечения. Под предлогом дождя или холода она оставалась в своем коконе. По правде говоря, она стеснялась.

Он улыбнулся, когда она осмелилась признаться ему в этом. Он–то хотел бы продемонстрировать всем прохожим, что его жена беременна, гулять с ней рука об руку со спокойной уверенностью сильного. Но она соглашалась выйти только для похода к врачу, да и сами врачи ее смущали, она с трудом переносила эти визиты.

В середине декабря ей сказали, что все случится очень скоро, и что оба — и она, и ребенок — в полном порядке. В этот вечер она согласилась пойти в ресторан, показаться на людях, и даже пригубила шампанское, которое привело их в приподнятое состояние духа. В зале висели огромные люстры, и Поль заметил, что они отражаются в ее глазах.

Ночью она ворочалась в кровати. Он включал лампу, целовал Симону, но она даже не просыпалась. Он долго смотрел на нее и, если потом не

мог заснуть, гасил свет и лежал в темноте, не двигаясь, с открытыми глазами.

За неделю до Рождества он отвез ее в клинику на такси. Он оставался возле нее до вечера, от волнения грыз ногти. Потом с наступлением ночи, когда не мог больше слышать ее первые стоны, вышел пройтись.

Он ходил по улицам, украшенным к празднику, проглотил сэндвич в каком–то кафе, посмотрел фильм, в котором ничего не понял.

Около полуночи в клинике перед дверью палаты его ждал врач. Поль не успел еще раскрыть рта, как тот стал его успокаивать:

   — Все в порядке. Вы скоро сможете ее увидеть, но пока пусть она отдохнет.

   — Ей было очень больно?

   — Да нет, — сказал врач. — Все прошло очень хорошо.

   — А он?..

   — Он? Нет, это девочка…

   — Девочка? — сказал Поль.

И он выделил это слово, чтобы посмаковать его нежность.

   — А она… она тоже в порядке?

Врач не опустил глаза:

   — С ней не все хорошо…

   — Она..?

   — Нет, — сказал врач, — но с ней не все хорошо.

Мгновенье Поль не знал, что сказать. Наверное, он думал обо всем, кроме этого.

   — Но вообще–то она будет жить, она может жить?

   — Ребенок?

— Да.

   — Надеюсь, — сказал врач. — Сделаем все, что в наших силах. Просто с ней не все хорошо, только и всего.

Он тоже не знал, что сказать. Он покачивался, смотрел в глаза Полю с усталым видом.

   — Я могу ее увидеть? — сказал Поль.

Ему показали ребенка. Что–то темно–красное, похожее на обезьянку среди медсестер в белом. Он посмотрел на это, голова у него гудела, и внезапно почувствовал, как у него подкашиваются ноги. Врач подхватил его под руку, чтобы поддержать.

   — Но он должен жить!

Тот не ответил, покачал головой, словно выражая покорность судьбе, и вывел его за дверь. В приемной Поль рухнул на скамейку: закрыл лицо руками и повторял последнюю фразу, только совсем тихо, словно хотел сказать: «Я не виноват».

   — Будьте разумны, — сказал врач. — Вы же знаете, что мы сделаем все, что в наших силах.

   — Такой уродливый, — сказал Поль. — Даже не подумаешь, что это живое существо.

   — Но, однако, оно живет, — сказал врач.

И тихонько похлопал его по плечу.

   — Нужно ждать. У новорожденных поразительная сила, вот увидите. Если немного повезет, у вас будет хорошенькая маленькая девочка.

У него даже не было сил плакать. Он оперся затылком на спинку скамьи и широко открыл полные недоверия глаза, но при этом ничего не видел. Он только пытался понять.

   — Хорошенькая маленькая девочка, — повторял он.

Ребенок умер три дня спустя.

В течение многих недель Поль не хотел никого видеть. Он заперся в гостинице со своими макетами, задыхаясь под бременем им же сотворенной мечты, забыть которую он не мог. Симона вернулась из клиники одна. Она увидела его: мрачный и подавленный, с пустым взглядом, он лежал на ковре спальни, постаревший лет на десять. Она подошла к нему, открыв объятия, но не принеся ему того, что он ждал долгие месяцы. Теперь он больше ничего не просил. Когда она вошла, он посмотрел на дверь, только и всего. И снова впал в сомнамбулическое оцепенение.

Окна, выходящие на бульвар, были закрыты, но, несмотря на все, неожиданно он вновь ощутил эту злобу, которую, как ему казалось, потерял навеки. Его ребенок рос вне времени, пространства и земли людей, он рос, становился очень молодым, очень больным и каждый день умирал.

Он почти перестал говорить. Симона наблюдала за ним, угадывала его мысли, не пытаясь прервать их. Да и как она бы посмела? Это были его мысли. По вечерам, когда она ложилась рядом с ним, он отстранялся, чтобы до нее не дотрагиваться, чтобы предоставить ей лишь место в тени. Она привыкала к этой роли. Она хотела бы стать тенью. Ежедневно, лицом к лицу, каждый из них склонял голову перед собственными иллюзиями, молча произносил монологи о собственном разочаровании.

Она подошла к нему как–то вечером, приложила руку к его щеке, чтобы узнать его, вновь его обрести. Он внезапно вскинул глаза, и она прочла в его взгляде столько удивления, отвращения и скорби, что отпрянула, словно испугавшись. Потом опустила голову и, ни слова не говоря, вышла из комнаты. Когда она позднее оказалась рядом с ним, то обрела свое прежнее лицо, пухлые капризные губы, потухшие глаза, гладко зачесанные волосы, как при их первой встрече. Ей не хватало только пера на шляпке.

Он ел где–то в городе. Она не задавала никаких вопросов, не упрекала. Кажется, она даже не замечала, когда он уходил.

Как–то февральским вечером, устав от этой атмосферы и самого себя, он познакомился в баре с девушкой и вернулся только утром — челка прилипла ко лбу, неуверенная, нетвердая походка. Симона притулилась в кресле в гостиной, лицом к двери. От скрежета ключа в замочной скважине она открыла глаза. Она тут же поняла, что он пьян.

   — Где ты был?

К ней вернулся голос, резкий, как в Монте—Кар ло, от которого он замер посреди комнаты. Она шла к нему с напряженным лицом, заложив руки за спину, чтобы он не видел, что они дрожат.