Она опустила глаза, понизила голос, склонила низко голову. Я коротко сказал ей, что она может идти, но, когда она выходила из комнаты, добавил:

— Когда вы сообщили госпоже графине о несчастном случае, что она сказала?

Шарлотта приостановилась, держась за ручку двери, и посмотрела на меня:

— Она пришла в ужас, господин граф, была совершенно потрясена. Вот почему я тут же послала за господином кюре. Я не могла ничего дать ей; это было бы неразумно. Вы меня понимаете?

— Я вас понимаю.

Когда Шарлотта ушла, я поднялся в гардеробную и прошел через ванную комнату в спальню. Кто-то закрыл здесь ставни — так же, как во всем доме, окно — тоже. Постель осталась неубранной, простыни и одеяло были откинуты к изножью кровати. Низ окна достигал мне до бедра. Можно было сесть на подоконник, высунуться наружу и наклониться… слишком низко. Это было возможно, по маловероятно. Однако это случилось… Я снова закрыл ставни и створки окна. Посмотрел вокруг — спальня не давала никакого ключа к разгадке того, что здесь произошло, ни намека на трагедию, — затем вышел и закрыл за собой дверь. Я прошел коридором к лестнице, поднялся наверх и по другому коридору подошел к башенной комнате в самом дальнем его конце.

Глава 21

Я не постучал. Открыл дверь и вошел внутрь. Ставни были закрыты, как и везде в замке, окно тоже, портьеры плотно задернуты. Нигде ни щелочки, точно была зима. На столике у кровати горела лампа, на столе у печки — другая; то, что стоял ясный осенний день, было только четыре часа пополудни и снаружи ярко сияло солнце, ничего не меняло в этой комнате, всегда темной, всегда загороженной от дневного света.

Собачонок куда-то убрали, и единственными звуками было тихое бормотание кюре и эхо его молитвы, доносящееся с кресла напротив. У обоих были в руках четки; кюре, склонив голову, стоял на коленях, maman сидела сгорбившись в кресле — плечи нависли, подбородок упирается в грудь. Когда я вошел, никто не шевельнулся, но я видел, что рука графини, державшая четки, на миг стиснула их крепче и «аминь» после «Отче наш» и «Богородица Дева, радуйся» было произнесено громче, с большим рвением, словно читавший молитвы почувствовал, что ему внимают не только на небесах.

Я не опустился на колени — я слушал и ждал. Бормотание кюре продолжалось, монотонное, умиротворяющее, заглушающее мысли, и мне показалось, что именно такова его цель, неважно, за кого он молится — за мертвых или живых. Душа Франсуазы, лежавшей в больничной палате, не хотела, чтобы ей напоминали о мире, из которого она ушла; сознание матери, эхом повторяющей слова молитвы, не следовало пробуждать от сна неожиданным вопросом. Голос кюре, ровный и монотонный, как жужжание пчелы в чашечке цветка, действовал усыпляюще, и постепенно мое сознание и натянутые нервы словно онемели в атмосфере этой лишенной жизни комнаты.

Когда была сказана последняя молитва Отцу, и Сыну, и Святому Духу и прозвучало последнее «аминь», наступила пауза и земное вернуло себе свои права, говорящий обрел более материальную форму, превратился в кюре с его ласковым лицом старого младенца и кивающей головой. Поднявшись со скамеечки, он тут же подошел ко мне и взял меня за руку.

— Сын мой, — сказал он, — мы усердно молились за вас, ваша мать и я, мы просили, чтобы в этот ужасный, этот скорбный час вам было ниспослано мужество и дарована поддержка.

Я поблагодарил его, и он продолжал стоять, не отпуская моей руки и поглаживая ее, и, хотя он тревожился за меня, лицо его оставалось безмятежным. Я завидовал его устремленности к единой цели, его вере в то, что все мы — сбившиеся с пути дети, заблудшие овцы, которых Пастырь Добрый примет в Свои объятия или в Свою овчарню и наставит на истинный путь, независимо от наших грехов и упущений.

— Вы бы хотели, — сказал кюре, переходя сразу к тому, что, как он чувствовал, волновало меня больше всего, — вы бы хотели, чтобы я сообщил девочке о нашей утрате?

Я ответил: нет, я попросил Жюли все ей сказать, но скоро вернутся Поль и Бланш — может быть, он возьмет на себя труд обсудить с ними разные вещи, связанные с похоронами.

— Вы же знаете, — сказал кюре, — что и сегодня, и завтра, и всегда я в вашем распоряжении и готов сделать все, что в моих силах, для вас, для госпожи графини, девочки и всех живущих в замке.

Кюре благословил нас обоих, взял свои книги и вышел. Мы с графиней остались одни. Я молчал. Она тоже. Я на нее не глядел. Внезапно, поддавшись порыву, я подошел к окну и раздвинул тяжелые портьеры. Широко распахнул створки, откинул ставни, и внутрь ворвались свет и воздух. Я погасил обе лампы. В комнате стало светло. Затем встал возле кресла графини, на которое падало предвечернее солнце; оно показывало все, что было раньше скрыто: серую бледность испитого лица, глаза с набрякшими веками, тяжелый подбородок и, когда она подняла руку, чтобы прикрыться, и рукав ее черного шерстяного платья соскользнул к локтю, следы от уколов на предплечье.

— Что ты делаешь? Хочешь, чтобы я ослепла? — спросила она и наклонилась вперед, пытаясь уйти от света.

Четки упали на пол, молитвенник тоже, я поднял их и протянул ей, затем встал между ней и солнцем.

— Что произошло? — спросил я.

— Произошло?

Она повторила мой вопрос, подняв голову и пристально глядя на меня, но я оставался в тени, и мои глаза были ей не видны.

— Откуда я знаю, что произошло, я, узница в этой башне, бесполезная, никому не нужная… мне даже на звонок не отвечают. Я думала, ты пришел, чтобы рассказать, что произошло, а не спрашивать это у меня. — Графиня помолчала немного, потом добавила: — Закрой ставни и задерни портьеры. Ты же знаешь, я не переношу яркий свет.

— Нет, — сказал я, — не закрою.

Ее лицо сморщилось; она пожала плечами.

— Как хочешь. Ты выбрал странное время, чтобы их открыть, вот и все. Я приказала Гастону закрыть все окна и ставни в замке. Я полагаю, он сделал то, что я ему велела.

Графиня откинулась на спинку кресла, затем, взяв четки, заложила их между страницами молитвенника, словно желая отметить место, и снова кинула молитвенник на столик. Поправила подушки за спиной, придвинула под ноги скамеечку.

— Раз кюре ушел, — сказала она, — велю Шарлотте привести обратно собак. Когда он здесь, они нам мешают. Почему ты стоишь? Почему не подвинешь стул и не сядешь?

Я не сел. Я встал на колено возле кресла, положил ладонь на подлокотник. Графиня следила за мной, ее лицо — маска.

— Что вы ей сказали? — спросил я.

— Кому? Шарлотте?

— Франсуазе, — ответил я.

Никакого отклика, разве что она стала еще неподвижней. Левая рука перестала теребить бахрому шали.

— Когда? — спросила графиня. — Я ни разу не видела ее после того, как она заболела и слегла в постель. Я не видела ее уже несколько дней.

— Вы лжете, — сказал я. — Вы видели ее сегодня утром.

Этого ответа maman не ожидала. Я заметил, как она напряглась.

— У кого в доме длинный язык? — спросила она. — Кто это говорит?

— Я.

Я нарочно не повышал голос. В моем тоне не было обвинения, в словах — тоже.

— Она пришла в чувство? — Вопрос был короткий, резкий. — Она сказала тебе что-нибудь в больнице перед смертью?

— Нет, — ответил я. — Она ничего не сказала ни мне, ни кому-нибудь другому.

— Тогда какое значение имеет, была ли она здесь утром? Почему ты хочешь это узнать? Даже если так, чем это может теперь тебе помочь?

— Я хочу знать, как и почему она умерла, — ответил я.

Графиня махнула рукой:

— Что толку? Никто из нас этого не узнает. У нее закружилась голова, и она упала. Берта видела это, когда гнала коров в парк. Так мне сказала Шарлотта. Разве тебе не рассказали то же самое?

— Да, — ответил я, — рассказали. И Бланш, и, вероятно, Рене, и Полю. И всем в больнице. Но я этому не верю, вот в чем дело.

— А чему ты веришь?

Я пристально глядел ей в лицо, но на нем ничего нельзя было прочитать.

— Я уверен, что она убила себя. И вы тоже.

Я ожидал отрицания, вспышки гнева, даже обвинений, а возможно, капитуляции и мольбы о пощаде. Но вместо этого, как ни невероятно, графиня пожала плечами и, улыбнувшись, сказала:

— Убила себя? А если и так…

Этот ответ, холодный, небрежный, бессердечный, показывал, насколько мало ее тронула внезапная смерть Франсуазы, и подтверждал то, чего я больше всего опасался. Я с самого начала чувствовал, что графиня не питает симпатии к Франсуазе, но, помимо этого, было еще что-то, не произносимое вслух: желание свекрови, чтобы ее невестка умерла. Какова бы ни была причина — собственнический инстинкт, злоба, алчность, — графиня хотела убрать Франсуазу с дороги, а в глубине души верила, что ее сын тоже этого хочет. Болезнь во время беременности могла привести к желанному концу, сегодняшняя катастрофа ускорила его. В графине не вызывало жалости то, что несчастная, не видящая ни от кого внимания Франсуаза, потеряв волю к жизни, возможно, сдалась под влиянием момента. Ее смерть или рождение наследника — и то и другое — означало избавление от бедности, и теперь мать Жала была спокойна, что финансовые вопросы семьи наконец решены.

— Что бы ни случилось, — сказала она, — тебя никто ни в чем не обвинит. Тебя не было здесь. Поэтому забудь про все. Играй свою роль — скорби. — Графиня наклонилась вперед в кресле и сжала ладонями мое лицо. — Слишком поздно обзаводиться совестью, — сказала она. — Я говорила тебе об этом прошлым вечером. А если ты думал, будто Франсуаза переживет роды, что заставило тебя делать ставку на ее смерть?

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— В тот день, когда ты вернулся из Парижа, ты позвонил Корвале, — сказала она. — Мне доложила об этом Шарлотта — она слушала разговор по второму аппарату в комнате Бланш, как всегда, когда внизу говорят что-нибудь интересное, — и когда я узнала о твоем согласии на их требования — чистейшая глупость с твоей стороны, — я сразу поняла, что это авантюра. Ты рассчитывал на то, что у тебя появятся большие деньги. Иначе ты стал бы банкротом. Нечего удивляться, что на следующий день у тебя появились колебания и ты отправился в Виллар, в банк, и спустился в подвалы, чтобы освежить в памяти брачный контракт. Излишнее беспокойство, в библиотеке есть дубликаты всех документов, надо было только поискать. Но съездить в Виллар куда приятней, верно? У тебя там женщина. Ты сам мне сказал, когда вернулся.