– Они пустились в атаку! – воскликнул Бельмонт.

– Пусть себе, – отозвался Кочрейн, засовывая обе руки в карманы брюк и спокойно глядя вперед. Вдруг он выдернул из кармана кулаки и злобно потряс ими в воздухе.

– Ах, эти проклятые погонщики! Негодные мальчишки! – воскликнул он. – Смотрите, ведь они улепетывают!

Действительно, там, внизу, разыгралась следующая сцена: мальчишки-погонщики, которые во время перестрелки, сбившись в кучку, притаились у подножья утеса между камней, полагая, что атакующие прежде всего обрушатся на них, вскочили на своих животных и с диким визгом и криком ужаса помчались, как вихрь, по равнине. Человек десять арабских всадников на своих верблюдах погнались за ними и принялись беспощадно избивать обезумевших от страха мальчишек с чисто мусульманским хладнокровием и обдуманной жестокостью. Одному маленькому мальчишке в просторной белой галаби, развевающейся по ветру, удалось опередить остальных, и некоторое время можно было надеяться, что он уйдет от погони, но длинный, размашистый бег верблюда вскоре сократил расстояние между выбивавшимся из сил маленьким животным и гнавшимся за ним бегуном пустыни, и безжалостный араб вонзил свое длинное копье в согнувшуюся спину мальчика. Момент, – и тот бездыханным трупом скатился на землю. Араб плавно поворотил своего верблюда и свободным, спокойным аллюром вернулся к остальным. Маленькие белые тела погонщиков лежали рассеянные по равнине, словно белые овцы пасущегося стада, которое разбрелось в разные стороны. Но туристам, находившимся на вершине утеса, не было времени раздумывать над печальной участью бедных мальчиков-погонщиков, даже и полковник Кочрейн, после минутного взрыва негодования, как будто забыл о них. Африканские всадники были уже у подножья утеса, спешились и, оставив своих верблюдов на коленях, устремились на утес, карабкаясь между камней, кто по тропе, кто напрямик. Без выстрела справились они с тремя солдатами эскорта, одного убили ударом ножа в спину, двух других затоптали и, не останавливаясь, разом со всех сторон, появились на утесе, где их встретило неожиданное сопротивление.

Сбившиеся в кучу и жавшиеся друг к другу путешественники ожидали их появления, каждый согласно своему личному характеру и особенностям. Полковник Кочрейн стоял, заложив руки в карманы брюк, и пытался что-то насвистывать. Бельмонт спокойно скрестил на груди руки и прислонился спиной к утесу с гневным, негодующим выражением лица. И, как это ни странно, даже в этот момент, когда решалась его судьба, его более смущали и огорчали три промаха, чем предстоящая ему участь. Сесиль Броун стоял, полуотвернувшись от остальных, нервно покручивая свои маленькие усики. Monsieur Фардэ стонал и охал над своей раненой рукой, очевидно, ничем другим не интересуясь, а мистер Стефенс, в тупом сознании своего бессилия, задумчиво качал головой, не одобряя подобного нарушения закона и порядка.

Мистер же Стюарт, тучный пресвитерианский проповедник, стоял все еще с распущенным над головой зонтом, без всякого определенного выражения на расплывчатом лице и в больших темных глазах. Драгоман сидел на одном из камней и нервно играл с своим хлыстом. Так застали арабы всю эту группу путешественников, когда взобрались на вершину утеса.

Но в тот момент, когда передние арабы готовы были схватить ближайших туристов, случилось нечто совершенно непредвиденное: Стюарт, который с момента появления дервишей на краю горизонта, не проронил ни слова, не шевельнулся и не сдвинулся с места, как человек, находящийся в трансе, теперь вдруг, точно пробудившись от столбняка, с бешенством накинулся на врага. Было ли то проявление мании страха, или в нем вдруг проснулась кровь какого-нибудь березарка, его отдаленного предка, но только тучный священник с диким криком стал кидаться то на одного, то на другого араба, беспощадно колотя зонтом направо и налево с таким диким бешенством, что те невольно смутились. Но вот кто-то из скалы ловко пустил сзади длинное копье в тучную, метавшуюся во все стороны фигуру бирмингемского проповедника, – и тот упал разом на руки и на колени. В этот момент, словно стая псов, с криком злорадства набросились арабы на своих беззащитных жертв; ножи засверкали в воздухе, сильные руки хватали их за горло, грубыми пинками и толчками гнали их вниз, к подножью утеса, где лежали ожидавшие своих владельцев верблюды.

– Vive le Khalifat! Vive le Mahdi! – восклицал француз до тех пор, пока удар ружейным прикладом не заставил его замолчать.

Вот они все, как загнанное в загон стадо, стоят у подножья утеса Абукир, эта маленькая кучка представителей современной европейской цивилизации, очутившихся в когтях представителей Азии седьмого столетия, – так как Восток остается все тот же, он не прогрессирует и не изменяется, и эти арабы ничем не отличались от тех неустрашимых воинов, которые столько веков тому назад водрузили свое увенчанное полумесяцем победоносное знамя над половиной Европы. Да, за исключением вооружения, дервиши были те же, что и их предки, ничуть не менее смелы, отважны, неустрашимы, нетерпимы, не менее жестоки, чем их предшественники. Они стояли кольцом вокруг кучки своих пленников, опершись на ружья или свои длинные копья. На всех были те же длинные белые бурнусы или туники, красные тюрбаны и сандалии желтой сыромятной кожи, туники были затканы коричневого цвета каймой, и каждый из них, кроме оружия, имел за спиной небольшой узелок. Половина из них были негры, рослые, мускулистые люди, сложенные, как геркулесы; остальные же были арабы баггара, маленькие, быстрые, сухощавые, с тонкими ястребиными носами, маленькими злыми глазами и тонкими жесткими губами. Начальник или предводитель этой шайки был также араб баггара, но ростом выше других, с длинною черной шелковистой бородой и блестящими, жестокими, холодными, как лезвие ножа, глазами. Он молча глядел на своих пленников, и лицо его носило отпечаток серьезных дум. Он молча поглаживал свою длинную бороду, переводя глаза с одного лица на другое, затем резким, повелительным голосом произнес несколько слов, которые заставили Мансура выступить вперед. Молящим движением, простирая вперед руки и согнув спину дугой, приблизился он к вождю, делая салам за саламом, точно какой-то нескладный автомат; когда же араб произнес еще какое-то слово, драгоман вдруг упал на колени, зарываясь лбом в рыхлый песок и плескал по нему ладонями своих рук.

– Что это значит, Кочрейн? – спросил Бельмонт, стоящий подле полковника. – Что это за глупая комедия, чего он дурака валяет перед этими людьми?

– Насколько я могу судить, все для нас кончено! – ответил Кочрейн.

– Но это совершенно нелепо! – возмущался француз. – Почему бы им желать зла мне? Я никогда не делал им ни малейшего вреда. Я, напротив, был всегда и другом и доброжелателем. Если бы я мог объясниться с ними, я бы заставил их понять это… Эй, драгоман, скажи ему, что я француз, что я друг калифа, скажи ему, что мои соотечественники никогда не ссорились с его народом, и что его враги – и мои враги… Скажи ему все это!

Взволнованная речь и жесты monsieur Фардэ привлекли внимание предводителя арабов; он сказал несколько слов, и Мансур перевел: «Предводитель спрашивает, какую веру вы исповедуете, и говорит, что калиф не нуждается в дружбе неверных псов!»

– Скажите ему, что у нас, во Франции, все религии считаются одинаково достойными уважения и одинаково хорошими!

– Предводитель говорит, что только гяур, неверная собака, может говорить, что все религии одинаково хороши, и что если вы действительно друг калифа, то вы должны принять Коран и стать правоверным последователем пророка сейчас же. Если вы это сделаете, то он, со своей стороны, обещает отослать вас живым и невредимым в Хартум!

– Ну, а если не желаю?

– То с вами будет то же, что и с остальными!

– В таком случае передай ему, что мы, французы, не привыкли менять свою веру по принуждению!

Предводитель сказал еще несколько слов и стал совещаться с низкого роста коренастым арабом, стоявшим подле него.

– Он говорит, – перевел его слова драгоман, – что если вы скажете еще одно слово, то он прикажет сделать из вас корыто, чтобы кормить собак. Не говорите, Бога ради, ничего, monsieur Фардэ, – добавил Мансур уже от себя, – не гневите его: теперь они решают нашу участь!

– Кто он такой? – спросил полковник Кочрейн.

– Это Али Вад Ибрагим, тот самый, который в прошлом году сделал набег и перебил всех жителей нубийской деревни!

– Я уже слышал о нем, – сказал Кочрейн, – он имеет репутацию самого смелого, отважного вождя из всех предводителей дервишей, и при этом репутацию самого ярого фанатика. Хвала Господу, что наши дамы не попали в его лапы!

Теперь оба араба, мрачно и сдержанно совещавшиеся все это время, снова обратились к Мансуру, который все еще лежал, распростершись на коленях в песке. Они стали засыпать его вопросами, указывая поочередно то на одного, то на другого из своих пленников, затем еще раз посоветовались между собой и, наконец, сообщили свое решение Мансуру, приказав ему пренебрежительным движением руки сообщить его остальным.

– Благодарите Бога, высокочтимые джентльмены, на время мы спасены, – сказал Мансур, стряхивая песок у себя с головы. – Али Вад Ибрагим говорит, что хотя неверные собаки достойны только получить острие меча в грудь от руки верных сынов пророка, но в данном случае, Бентьельмалю в Омдурмане будет выгоднее получить хороший выкуп за каждого из вас от ваших соотечественников. А до тех пор, пока не получится этот выкуп, вы будете работать, как рабы калифа, если только он не пожелает казнить вас смертью. Теперь вам предлагается разместиться на запасных верблюдах и следовать вместе с вашими победителями туда, куда они пожелают отвезти вас!

Предводитель арабов выжидал, когда Мансур окончил свою речь, и тогда отдал короткий приказ, по которому один из негров выступил вперед, держа в руке длинный тяжелый меч. При этом драгоман завопил, как кролик, на которого напустились собаки, и снова в порыве отчаяния кинулся на землю, зарывая лицо в песок.