– Рада видеть тебя такой благочестивой, Онор, – сказала она.

Я не ответила, смиренно опустив глаза.

– Сэр Ричард Гренвил, с которым ты таким неподобающим образом вела себя на прошлой неделе в Плимуте, только что уехал, – продолжала она. – Кажется, он временно покинул армию и собирается обосноваться поблизости от нас в Киллигарте, оставаясь членом парламента от Фоя. Довольно неожиданное решение.

Я продолжала хранить молчание.

– Я никогда не слышала о нем ничего хорошего, – заметила мать. – Он всегда доставлял неприятности своей семье и был тяжелым испытанием для своего брата Бевила, потому что не вылезал из долгов. Вряд ли он будет для нас приятным соседом.

– Зато он доблестный воин, – выпалила я.

– Об этом я ничего не слышала, – ответила она. – Но я не желаю, чтобы он приезжал сюда, искал бы с тобой встреч, когда твоих братьев нет дома. Это свидетельствует о полном отсутствии у него чувства такта.

На этих словах мы расстались, и я услышала, как она вошла к себе в спальню и захлопнула дверь. Несколько мгновений спустя, взяв в руки туфли, я на цыпочках спустилась по лестнице и пулей помчалась в сад. Не прошло и минуты, как я оказалась в своем потайном местечке на яблоне. Услышав шорох, я раздвинула цветущие ветки своего убежища и увидела Ричарда Гренвила: ссутулясь, он стоял под деревом. Я отломила прутик и бросила в него. Он встряхнул головой, огляделся. Я бросила вторую веточку, на сей раз угодив ему прямо в нос. Он чертыхнулся, поднял голову и увидел меня, смеющуюся над ним со своего насеста. Мгновение спустя он был уже подле меня и, обняв меня за талию, прижал к дереву. Ветка зловеще треснула.

– Слезьте сейчас же. Двоих ветка не выдержит, – предупредила я.

– Выдержит, если вы будете сидеть спокойно, – заверил он меня.

Одно неосторожное движение – и мы оба оказались бы на земле, десятью футами ниже, но сидеть не шевелясь означало, что я должна и дальше находиться в его объятиях, чувствуя его лицо совсем рядом с моим.

– В таком положении невозможно разговаривать, – запротестовала я.

– Отчего же? Я нахожу это довольно приятным.

Он осторожно вытянул ногу вдоль ветки, чтобы устроиться поудобнее, и еще крепче обнял меня.

– Итак, что вы хотите мне сказать? – промолвил он, словно это я попросила его о встрече.

И я поведала ему о своих бедах, о том, как мой брат и невестка выслали меня из Плимута, а сейчас в моем собственном доме со мной обращаются как с заключенной.

– И вам не стоит больше сюда приезжать, – заявила я ему. – Моя мать никогда не позволит мне видеться с вами. К тому же о вас ходит дурная слава.

– Как так? – удивился он.

– Вы не вылезаете из долгов, так она сказала.

– У Гренвилов всегда были долги. Это наш большой недостаток. Даже Бевил вынужден занимать у евреев.

– Вы – тяжелое испытание для него и для всей своей родни.

– Напротив, это они тяжелое испытание для меня. Редко мне удается выпросить у них хотя бы пенни. Что еще поведала вам ваша матушка?

– Что, добиваясь встречи со мной в отсутствие моих братьев, вы проявляете редкое отсутствие чувства такта.

– Она ошибается. Это проявление коварства, результат большого жизненного опыта.

– Что же касается вашей доблести на поле боя, ей об этом ничего не известно.

– Это меня не удивляет. Как и всех матерей, сейчас ее больше занимает моя доблесть в других сферах деятельности.

– Я вас не понимаю.

– Значит, вы не так проницательны, как я думал. – Он выпустил из руки ветку и смахнул что-то с воротничка моего платья. – У вас на груди уховертка, – объяснил он.

Я отпрянула, обескураженная резким переходом от романтики к самой прозаичной реальности.

– Думаю, мать права, – произнесла я сдавленным голосом. – Дальнейшее знакомство нам ничего не даст. И будет лучше, если мы положим этому конец прямо сейчас.

Мне трудно было держаться с достоинством в таком неудобном положении, и я сделала попытку выпрямиться.

– Вы не спуститесь, пока я этого не захочу. – И действительно, вытянув через ветку ноги, Ричард перекрыл мне путь. – Самое время дать вам урок испанского языка, – прошептал он.

– Не имею ни малейшего желания, – ответила я.

Он рассмеялся и, обхватив мое лицо руками, порывисто поцеловал меня – это было уже нечто новое, до странности приятное, – и я на мгновение лишилась дара речи и способности действовать. Я отвернулась и принялась играть с цветущими ветками.

– Теперь можете уходить, если желаете, – сказал он.

Уходить мне вовсе не хотелось, но я была слишком горда, чтобы в этом признаться. Он спрыгнул на землю, а затем помог спуститься и мне.

– Нелегко быть храбрым на яблоне. Можете передать это вашей матери.

На его лице вновь, как в Плимуте, появилась язвительная ухмылка.

– Я ничего не буду говорить матери, – ответила я, оскорбленная такой внезапной отставкой.

Секунду он молча смотрел на меня, потом сказал:

– Если вы велите своему садовнику срезать эту ветку, в следующий раз у нас получится лучше.

– Не знаю, хочу ли я следующего раза.

– О, конечно хотите, и я тоже. К тому же моей лошади необходимы прогулки, ей нельзя застаиваться.

Он направился к ограде, где оставил коня. Я молча пошла вслед за ним среди высоких трав. Он ухватился за узду и прыгнул в седло.

– От Ланреста до Киллигарта десять миль, – произнес он. – Если я буду проезжать их дважды в неделю, Дэниел к лету наберет отличную форму. Во вторник я приеду снова. Не забудьте дать инструкции садовнику.

Он взмахнул перчаткой и пришпорил коня.

Я проводила его взглядом, думая про себя, что он почти такой же отвратительный, как и Гартред, и что я никогда больше его не увижу; однако вопреки всем моим решениям во вторник я была под яблоней.

Ну а потом начались насколько необычные, настолько и приятные ухаживания, о каких девушка моего поколения могла только мечтать. Сейчас, четверть века спустя, все это мне кажется каким-то нереальным, плохо запомнившимся сном. Один, иногда два раза в неделю он приезжал на лошади из Киллигарта в Ланрест, мы забирались на яблоню – мешавшая нам ветка была срезана, – и он давал мне уроки любви, а я слушалась его во всем. Ему было двадцать восемь, мне – восемнадцать. Казалось, что эти мартовские и апрельские вечера с жужжанием пчел над нашими головами и пением черных дроздов не имели ни начала, ни конца. О чем мы говорили между поцелуями? Не помню. Наверное, он много рассказывал о себе, ибо мысли Ричарда прежде всего были сконцентрированы на себе самом, и в памяти у меня запечатлелся образ молодого человека с огненно-рыжей шевелюрой и бунтарским нравом, созерцающего штормовые волны Атлантического океана с высоты каменистых скал северного побережья Корнуолла – такого не похожего на наше побережье с его уютными бухточками и плодородными долинами.

В этом уголке юго-восточного Корнуолла мы, я думаю, находимся в привилегированном положении: воздух всегда мягок независимо от того, идет дождь или светит солнце, а ровные очертания местности располагают к лени и удовольствию. Тогда как в краю Гренвилов, лишенном не только деревьев, но и кустарников и со всех сторон продуваемом ветрами, несущими с собой морские брызги, обостряется восприимчивость ума, человек становится темпераментнее и злее, да и сама жизнь там более опасна и жестока. Если здесь почти не бывает трагедий на море, то там все побережье усеяно побелевшими от соли останками погибших кораблей, а вокруг обезображенных, незахороненных тел утопленников ползают морские свинки и летают стервятники. Клочок суши, где мы родились, выросли, влияет на нас сильнее, чем мы думаем, и я понимаю, откуда взялись эти беспокойные бесы, что будоражили кровь Ричарда Гренвила.

Мысли эти пришли мне в голову гораздо позже, а тогда, когда мы были молоды, ни я, ни он об этом не задумывались, и о чем бы мне ни рассказывал Ричард – будь то о своей службе или о Стоу, о сражениях во Франции или о своей собственной семье, – слова его звучали приятной для моего слуха музыкой; самые злые его шутки забывались, когда он целовал меня и прижимал к себе. Странно, что наш тайничок так никто и не обнаружил. Быть может, со свойственной ему беззаботной щедростью он осыпал золотыми монетами наших слуг. Моя мать, во всяком случае, пребывала в полнейшем неведении.

А потом, в один из первых дней апреля, из Радфорда приехали мои братья, привезя с собой юного Эдварда Чампернауна, младшего брата Элизабет. Я обрадовалась, увидев Джо и Робина, однако вовсе не была расположена любезничать с незнакомцем – к тому же зубы у него изо рта выпирали, что я считала непростительным, – а также меня постоянно преследовал страх, что о моих тайных свиданиях могут узнать. После ужина Джо, Робин и мать удалились вместе с юным Чампернауном в библиотеку, оставив меня наедине с Элизабет. Она ни разу не намекнула мне на мои плимутские выходки, за что я была ей весьма признательна, но принялась расхваливать передо мной своего брата Эдварда, который, как она утверждала, был всего лишь на год старше меня и совсем недавно окончил Оксфорд. Я слушала рассеянно, ибо мысли мои были заняты Ричардом: не вылезавший, как всегда, из долгов, он сказал во время нашей последней встречи, что собирается продать земельные участки в Киллигарте и Тайуордрете, доставшиеся ему в наследство от матери, и взять меня с собой в Испанию или в Неаполь, где мы будем жить по-королевски и заниматься разбоем.

Позднее вечером меня позвали в комнату моей матери. Вместе с ней были Джо и Робин, а Эдвард Чампернаун ушел к свой сестре.

Мать привлекла меня к себе, нежно поцеловала и тут же сообщила, что меня ждет большое счастье: Эдвард Чампернаун попросил моей руки, она и братья согласились, все формальности оговорены, так же как и размер моего приданого, увеличенного благодаря щедрости Джо, – осталось лишь назначить день. Кажется, я смотрела на них какое-то время, затем разразилась бурным потоком протестов, заявив, что сама выберу мужчину, за которого пожелаю выйти замуж, что я скорее прыгну с крыши, чем стану женой Эдварда. Напрасно спорила со мной мать, напрасно Джо перечислял добродетели юного Чампернауна – его уравновешенность, его добропорядочность. А если учесть мое недостойное поведение несколько месяцев тому назад, то вообще удивительно, что он попросил моей руки.