– Никоим образом, хоть Чэдд – мой друг и я готов сказать в его поддержку что угодно. Но я не говорил и не хочу сказать, что можно поручить ему сейчас отдел восточных рукописей. Так далеко я не зашел. Я только предлагаю платить ему восемьсот фунтов в год, пока он танцует. Музей, наверное, располагает средствами для поощрения научных изысканий?

Бингем был совершенно сбит с толку.

– Я что-то не совсем вас понимаю, – сказал он, озадаченно помаргивая. – Вы бы хотели, чтоб мы назначили пожизненное содержание чуть не в тысячу фунтов в год этому явному маньяку?

– Нет, и еще раз нет, – живо отозвался Бэзил, и в голосе его прозвучала нотка торжества. – Я не сказал «пожизненно», вовсе нет.

– А что же вы тогда сказали? – осведомился кроткий Бингем, кротко не позволяя себе вырвать прядь-другую собственных волос. – Как долго следует платить ему такую сумму? И если не пожизненно, то до какого времени? До Страшного суда?

– Зачем же? – засиял улыбкой Бэзил. – Я обозначил срок – только пока он продолжает танцевать. – Удовлетворенный, он откинулся на спинку стула и сунул руки в карманы.

– Полноте, мистер Грант. Неужто вы и вправду предлагаете, чтобы профессору назначили какое-то неслыханное жалованье на том лишь основании – простите за резкость, – что он сошел с ума? Чтобы ему платили больше, чем четверым толковым служащим, лишь потому, что он за домом прыгает, как школьник?

– Вот именно, – невозмутимо согласился Грант.

– И это фантастическое жалованье нужно для того, чтобы продолжить этот несуразный танец? Или, возможно, чтоб его остановить?

– Всегда в конце концов приходится остановиться, – подтвердил Бэзил.

Бингем поднялся, взял свою безукоризненную трость и столь же идеальные перчатки и холодно промолвил:

– Боюсь, нам больше нечего сказать друг другу, мистер Грант. Возможно, ваши разъяснения – шутка, и если так, она, по-моему, немилосердна. Если вы говорили искренне, примите мои извинения за то, что я вас заподозрил в несерьезности. Как бы то ни было, все это вне пределов моей компетенции. Душевная болезнь, душевное расстройство профессора Чэдда – настолько горестная тема, что мне мучительно ее касаться. Однако же всему есть мера. И помешайся сам архангел Гавриил, признаюсь, это отменило бы его сотрудничество с библиотекой Британского музея.

Он сделал шаг к дверям, но Грант остановил его предупреждающим, эффектным жестом.

– Повремените, повремените, пока еще не поздно, – воззвал он к Бингему. – Желаете ли вы помочь великому открытию, мистер Бингем? Желаете ли вы содействовать всеевропейской славе, торжеству науки? Желаете ли, постарев и поседев, или, возможно, полысев – не важно, ходить с высоко поднятою головой, ибо и ваша лепта есть в великом деле? Желаете ли…

– А если желаю, что тогда? – прервал его нетерпеливо Бингем.

– Тогда все просто, – не задумываясь, подхватил Грант. – Назначьте Чэдду восемьсот фунтов в год, пока он продолжает танцевать.

Вместо ответа Бингем гневно хлопнул перчатками и ринулся к дверям, но там столкнулся с направлявшимся в гостиную доктором Колменом.

– Прошу прощения, джентльмены, – взволнованно, с какою-то особой доверительностью начал доктор, – но я хотел сказать вам, мистер Грант, что сделал – э-э – обескураживающее открытие насчет мистера Чэдда.

Бингем угрюмо посмотрел на говорившего.

– Конечно, алкоголь, как я и опасался.

– Какой там алкоголь! – воскликнул доктор. – Если бы!

Как видно, это было бы еще не худшее. Встревожившийся Бингем немного сбивчиво и торопливо продолжал:

– Суицидальные намерения?

– Да нет! – нетерпеливо отмахнулся доктор.

Но Бингем лихорадочно перечислял:

– Наверное, говорит, что он стеклянный? Считает себя Богом?

– Ничуть, – резко оборвал его доктор. – Мое открытие совсем другого рода, мистер Грант. Ужасно то, что он не сумасшедший.

– Не сумасшедший?

– Есть хорошо известные физические признаки безумия. – Доктор был краток. – Ни одного из них у него нет.

– Почему же он танцует? – вскричал отчаявшийся Бингем. – Не отвечает на вопросы – ни нам, ни своим сестрам?

– Не берусь сказать, – холодно ответил доктор. – Я занимаюсь сумасшедшими, а не глупцами, а этот человек не сумасшедший.

– Да что же это значит наконец? Как нам заставить его слушать? – убивался Бингем. – Неужто с ним никак нельзя связаться?

Ясно и резко, словно дверной колокольчик, прозвучали слова Гранта:

– Я буду счастлив передать ему все, что вы захотите.

Его собеседники изумленно воззрились на него.

– А как вы это сделаете?

В ответ Бэзил медленно улыбнулся:

– Ну, если вы и впрямь хотите знать…

– Еще бы! – словно в бреду вырвалось у Бингема.

– Тогда я покажу вам.

И Грант вдруг вскинул ногу вверх, громко притопнул обеими ногами и снова стал как цапля. Лицо его было сурово, но впечатление ослаблялось тем, что он отчаянно вращал ногою в воздухе.

– Вы довели меня до этого. Вы вынуждаете меня предать моего друга, – промолвил он. – И я предам его ради его спасения.

На лице Бингема, чутко отражавшем обуревавшие его чувства, явственно проступило огорчение человека, который приготовился услышать неприятное.

– Должно быть, что-нибудь еще ужаснее, – только и выговорил он.

Тут Бэзил грохнул об пол башмаками с такой силой, что доктор с Бингемом застыли в самых странных позах.

– Глупцы! – вскричал Грант. – Смотрели ли вы когда-нибудь на этого человека? Неужто вы не замечали, какое выражение глаз у Джеймса Чэдда, когда он с пачкой бесполезных книг и со своим дурацким зонтиком уныло тащится в вашу злосчастную библиотеку или в свой жалкий дом? Неужто вы не видели, что у него глаза фанатика? Неужто вы ни разу не взглянули на его лицо, торчащее над вытертым воротником и скрытое очками? Неужто вы не поняли, что он бы мог сжигать еретиков и умереть за философский камень? В какой-то мере это я повинен в происшедшем, я, подложивший динамит под камень его веры. Я спорил с ним по поводу его прославленной теории происхождения языка – он утверждает, что придуманный отдельными людьми язык усваивается другими через наблюдение. К тому же я поддразнивал его за то, что он не понимает непосредственных уроков жизни. И что же делает в ответ этот неподражаемый маньяк? Придумывает свой язык – не стану сейчас входить в подробности – и сам себе клянется, что не откроет рта, будет объясняться только знаками, пока другие не поймут его. Так он, разумеется, и сделает. Внимательно понаблюдав за ним, я разгадал его язык, как разгадают и другие, видит Бог. Нельзя ему мешать, он должен довершить эксперимент. Нужно назначить ему восемь сотен фунтов в год, пока он сам не остановится. Остановить его сейчас значило бы растоптать великую научную идею. А это все равно, что объявить новейшие религиозные гонения.

Бингем дружески протянул Бэзилу руку:

– Благодарю вас, мистер Грант. Я постараюсь испросить необходимые нам средства и думаю, что преуспею в этом. Не хотите ли сесть в мой кеб?

– Нет, нет, спасибо, мистер Бингем, – бодро отозвался Грант, – я лучше побеседую в саду с профессором.

Беседа, видно, получилась искренней и задушевной. Она была еще в разгаре, когда я уходил от Чэддов, – оба выделывали па.

Странное затворничество старой дамы

Беседа Руперта Гранта привлекала, во-первых, тем, что он разворачивал перед вами фантастическую цепь выводов, а во-вторых – тем, что он романтически любил Лондон. Брат его Бэзил сказал о нем: «Рассуждает он холодно, четко и – неверно. Но врывается поэзия – и выводит на правильный путь». Не знаю, относится ли это ко всем действиям Руперта, но одним случаем занятно подтверждается, и я о нем расскажу.

Мы шли по одной из безлюдных бромтонских улиц, в тех ярко-синих сумерках, которые наступают летом в девятом часу и кажутся поначалу не предвестием тьмы, а восходом лазурного светила, сапфирового солнца. Лимонное свечение фонарей озарило прохладную синеву, и когда мы, беседуя, проходили мимо, из нее вырывалась порой бледная искра. Руперт разволновался, пытаясь втолковать мне свою девятьсот девятую теорию. Когда безумная логика овладевала им, он видел заговор в столкновении кебов, руку Промысла – в винтике, выпавшем из часов. Теперь он подозревал злосчастного молочника, который шел перед нами. То, что случилось позже, так интересно, что я забыл его доказательства. Кажется, Руперту не нравилось, что бидон – только один, и то маленький, да и плохо закрытый, молоко выплескивается на тротуар. Отсюда следовало, что молочник думает не о своем деле, а уж отсюда – что цель у него иная, и потому (тут какую-то роль играли грязные ботинки) он замыслил что-то совсем преступное. Боюсь, я слишком жестоко отверг это откровение, а Руперт Грант, человек прекрасный, но чувствительный, словно поэт или художник, немного обиделся. Он затянулся сигарой с той гордой стойкостью, которую считал необходимой для сыщика, и, кажется, прокусил сигару насквозь.

– Дорогой мой, – язвительно заметил он, – держу пари на полкроны: где бы молочник ни остановился, мы увидим что-нибудь особенное.

– Это я могу, – засмеялся я, – идет.

Примерно четверть часа мы молча шли за таинственным молочником. Он убыстрял шаг, мы едва поспевали, а молоко, серебряное в свете ламп, выплескивалось на тротуар. Внезапно он юркнул куда-то вниз. Я думаю, Руперт и впрямь считал его кем-то вроде эльфа, и миг-другой не удивлялся. Потом, крикнув мне что-то, он кинулся за ним и тоже исчез.

Я ждал его минут пять, прислонившись к фонарю, пока молочник не возник снова, поднявшись по ступенькам уже без бидона. Он убежал, прошло еще минуты три, и тут вылез Руперт, бледный, но смеющийся, что с ним обычно и бывало, когда он разволнуется.

– Друг мой, – сказал он, потирая руки, – вот вам ваш скепсис. Вот вам мещанское недоверие к городской романтике. Гоните полкроны, в них и выражается ваша прозаическая сущность.