– Идите, идите! Он здесь.

А через секунду мы услышали:

– Очень рад вас видеть. Прошу!

Среди ветвей, словно осиное гнездо, висел какой-то яйцевидный предмет.

В нем была дырка, а из дырки на нас глядел бледный и усатый лейтенант, сверкая южной улыбкой.

Потеряв и чувства, и голос, мы как-то влезли в странную дверь и очутились в ярко освещенной, очень маленькой комнатке с массой подушек, множеством книг у овальной стены, круглым столом и круглой скамьей. За столом сидели три человека: Бэзил, такой непринужденный, словно живет тут с детства; лейтенант Кийт, очень радостный, но далеко не столь спокойный и величественный; и, наконец, жилищный агент, назвавшийся Монморенси. У стены стояли ружье и зеленый зонтик, сабля и шпоры висели рядком, на полочке мы увидели запечатанную бутыль, на столе – шампанское и бокалы.

Вечерний ветер ревел внизу, как океан у маяка, и комнатка слегка покачивалась, словно каюта в тихих водах.

Бокалы наполнили, а мы все не могли прийти в себя. Тогда заговорил Бэзил:

– Кажется, Руперт, ты еще не совсем уверен. Видишь, как правдив наш хозяин, а мы его обижали.

– Я не все понимаю, – признался, моргая на свету, Руперт. – Лейтенант Кийт сказал, что его адрес…

Лейтенант Кийт широко и приветливо улыбнулся.

– Бобби спросил, где я живу, – пояснил он, – я и ответил совершенно точно, что живу на вязах, недалеко от Перли. Тут Бакстонский луг. Мистер Монморенси – жилищный агент, его специальность – дома на деревьях. У него почти нет клиентов, люди как-то не хотят, чтобы этих домов стало слишком много. А вот для таких, как я, это самое подходящее жилище.

– Вы агент по домам на деревьях? – живо осведомился Руперт, исцеленный романтикой реальности.

Мистер Монморенси, вконец смутившись, сунул руку в один из карманов и нервно извлек оттуда змею, которая поползла по скатерти.

– Д-да, сэр, – отвечал он. – П-понимаете, родители хотели, чтобы я занялся недвижимостью, а я люблю естественную историю. Они умерли, надо чтить их волю… Вот я и решил, что такие дома… это… это… компромисс между ботаникой и жилищным делом.

Руперт рассмеялся.

– Есть у вас клиенты? – спросил он.

– Н-не совсем, – ответил мистер Монморенси, бросая робкий взгляд на единственного заказчика. – Зато они из самого высшего общества.

– Дорогие друзья, – сказал Бэзил, пыхтя сигарой, – помните о двух вещах. Первое: когда вы размышляете о нормальном человеке, знайте, что вероятнее всего – самое простое. Когда вы размышляете о человеке безумном, как наш хозяин, вероятнее всего – самое невероятное. Второе: если изложить факты очень точно, они непременно кажутся дикими. Представьте, что лейтенант купил кирпичный домик в Клепеме без единого деревца и написал на калитке: «Вязы». Удивитесь вы? Ничуть, вы поверите, ибо это – явная, беззастенчивая ложь.

– Пейте вино, джентльмены, – весело сказал Кийт, – а то этот ветер перевернет бокалы.

Висячий дом почти совсем не качался, и все же, радуясь вину, мы ощущали, что огромная крона мечется в небесах, словно головка чертополоха.

Необъяснимое поведение профессора Чэдда

Кроме меня у Бэзила Гранта не так уж много друзей, но вовсе не из-за того, что он малообщителен, напротив, он сама общительность и может завязать беседу с первым встречным, да и не просто завязать, но проявить при этом самый неподдельный интерес и озабоченность делами нового знакомца. Он движется по жизни, вернее, созерцает жизнь, словно с империала омнибуса или с перрона железнодорожной станции. Конечно, большинство всех этих первых встречных, как тени, расплываются во тьме, но кое-кто из них порою успевает ухватиться за него – если так можно выразиться, и подружиться навсегда. И все-таки, подобранные наудачу, они напоминают то ли паданцы, сорвавшиеся с ветки в непогоду, то ли разрозненные образцы какого-то товара, то ли мешки, свалившиеся ненароком с мчащегося поезда, или, пожалуй, фанты, которые срезают ножницами с нитки, завязав глаза. Один из них, по виду вылитый жокей, был, кажется, хирургом-ветеринаром, другой, белобородый, кроткий человек неясных убеждений, был священником, юный уланский капитан напоминал всех остальных уланских капитанов, а малорослый фулемский дантист, могу сказать это с уверенностью, был в точности таким, как прочие его собратья, проживающие в Фулеме. Из их числа был и майор Браун, невысокий, очень сдержанный, щеголеватый человек, с которым Бэзил свел знакомство в гардеробе отеля, где они не сошлись во мнении о том, кому из них принадлежала шляпа, и это расхождение во взглядах едва не довело майора до истерики – мужской истерики, замешанной на эгоизме старого холостяка и педантизме старой девы. Домой они уехали в одном кебе, и с этого дня дважды в неделю обедали вместе. Я и сам так подружился с Бэзилом. Еще в ту пору, когда он был судьей, мы как-то оказались рядом на галерее клуба либералов и, перебросившись двумя-тремя словами о погоде, не менее получаса проговорили о политике и Боге – известно, что о самом главном мужчины говорят обычно с посторонними. Ведь в постороннем лучше виден образ Божий, не замутненный сходством с вашим дядюшкой или сомнением в уместности отпущенных усов.

Профессор Чэдд был самым ярким человеком в этом разношерстном обществе. Среди этнографов – а это целый мир, необычайно интересный, но крайне удаленный от места обитания прочих смертных, – он слыл одним из двух крупнейших, а может статься, и крупнейшим специалистом по языкам диких племен. Своим соседям в Блумсбери он был известен как лысый бородатый человек в очках и с выражением терпенья на лице, какое свойственно загадочным сектантам, давно утратившим способность гневаться. С охапкой книг и скромным, но заслуженным зонтом он каждый день курсировал между Британским музеем и несколькими чайными наилучшей репутации. Без книг и зонтика его никто не видел, и, как острили более ветреные завсегдатаи зала персидских рукописей, он их не выпускал из рук, даже укладываясь спать в своем кирпичном домике на Шепердс-Буш, где жил с тремя родными сестрами, особами несокрушимой добродетели и столь же устрашающей наружности: и жил довольно счастливо, как все ученые педанты, хотя нельзя сказать, чтоб очень весело или разнообразно. Веселье посещало его дом в те поздние вечерние часы, когда туда являлся Бэзил Грант и втягивал хозяина в стремительный водоворот беседы.

Порой на Бэзила, которому немного оставалось до шестидесяти, накатывала буйная мальчишечья веселость, и Бог весть почему, это всегда случалось с ним в гостях у скучноватого и погруженного в свою науку Чэдда. В тот вечер, когда с профессором случилось это странное несчастье, Бэзил, помнится, превзошел самого себя – я часто бывал третьим за их трапезами. Как люди его склада и общественного круга – а это круг ученых, принадлежащих к семьям среднего сословия, – профессор Чэдд был радикалом в серьезном, старом духе. Грант тоже был из радикалов, но из другой, довольно частой категории настроенных критически и постоянно нападающих на собственную партию людей. У Чэдда вышла новая журнальная статья – «Интересы зулусов и новая граница в Маконго», где, описав с большой научной точностью обычаи племени т’чака[5], он резко выступал против вторжения в жизнь зулусов англичан и немцев, разрушавших местные обычаи. Перед профессором лежал журнал, в стеклах его очков играл свет лампы, и, глядя на Бэзила Гранта, который мерил комнату упругими шагами и говорил таким высоким, возбужденным голосом, что все вокруг ходило ходуном, он хмурился, но удивленно, а не гневно.

– Я не возражаю против ваших выводов, почтенный Чэдд, я возражаю против вас, – говорил Грант. – Вы, безусловно, вправе защищать зулусов, но с той лишь оговоркой, что вы им не сочувствуете. Вам, несомненно, лучше всех известно, в сыром или в вареном виде они употребляют помидоры и заклинают ли богов, желая высморкаться, но понимаю я их лучше вашего, хотя мне ничего не стоит перепутать ассагай и аллигатора. Вы больше знаете, зато я больше чувствую в себе зулуса. Не пойму, как это выходит, но всех веселых, добрых варваров, какие только есть на белом свете, всегда и всюду защищают люди, на них нимало не похожие. К чему бы это? Вы проницательны, хотите им добра и много знаете, но вы нимало не дикарь. Не льстите себе, Чэдд. Взгляните на себя в зеркало или спросите у своих сестер. Спросите, наконец, хранителя Британского музея. А еще лучше полюбуйтесь на свой зонт, – и он взял в руки это унылое, но все еще почтенное орудие. – Всмотритесь-ка в него получше. Если не ошибаюсь, вы с ним не расставались добрых десять лет, да что там десять! Должно быть, вы и восьмимесячным младенцем держали его в колыбели, но вам ни разу не хотелось с громоподобным кличем метнуть его подальше, как копье. Вот так… – И он метнул его над лысой головой профессора. Со свистом рассекая воздух, чуть не задев качнувшуюся вазу, зонт врезался в уложенные стопкой и рухнувшие на пол книги.

Профессор Чэдд не шелохнулся, так и сидел с нахмуренным челом, подставив лицо лампе.

– Ваша мыслительная деятельность, – заговорил он наконец, – порою протекает слишком бурно. Да и словам, в которые вы облекаете ее, недостает системы. Я не усматриваю здесь противоречия, – он говорил невыносимо медленно, казалось, что проходят годы, пока он выговаривает слово до конца, – когда оцениваю право аборигенов задерживаться на той фазе эволюции, какая представляется им близкой и благоприятной. Иначе говоря, я не усматриваю ни малейшего противоречия между означенным признанием их прав и точкой зрения, что свойственное им развитие, если судить о нем в ряду других космических процессов, стоит на более низкой – относительно, конечно, – ступени эволюции.

У Чэдда шевелились только губы, да стекла его очков переливались, как опаловые луны. Грант, глядя на него, покатывался со смеху.

– Противоречия тут нет, сын алого копья, – ответил он, – но есть огромное несходство темпераментов. Я, например, как бы меня за это ни громили, нимало не уверен, что те же самые зулусы находятся на более низкой стадии развития. По-моему, бояться населенного чертями мрака вовсе не глупость и невежество, а философский взгляд на вещи. Справедливо ли считать неразумным того, кто чувствует таинственность и ужас бытия? Скорее это мы не развиты, дражайший Чэдд, – мы не боимся темноты, в которой обитают черти.