Разубеждать ее было бесполезно. Фрэнсис не мог успокоить свою истерзанную горем мать. Но долги между тем нужно было уплатить, чтобы оградить Горэмбери от претензий кредиторов и распоряжаться им согласно завещанию. И Фрэнсис вернулся в Лондон, в Грейз инн, посоветоваться со своими близкими друзьями, которых его мать не любила так же сильно, как и друзей его брата. Один из кредиторов был вовсе не прихлебатель, а настоящий друг обоих братьев — Николас Тротт, у которого они много лет занимали деньги. Всего он одолжил им около 2600 фунтов, и хотя часть долга была ими выплачена, проценты все росли и росли, так что Фрэнсис был вынужден заложить свой собственный дом в Туикенем-Парке. Николас Тротт, так долго и терпеливо ждавший, имел право вступить во владение имуществом Бэкона, если долг не будет возвращен к ноябрю текущего, то есть 1601 года. Более того, он планировал жениться, что заставляло его еще более настойчиво добиваться возврата денег.

Какая горькая ирония и какой удар по самолюбию Фрэнсиса, что единственной его надеждой выплатить долг были 1200 фунтов, обещанные королевой за недавнюю услугу короне — выступление на процессе в Вестминстерском дворце плюс, разумеется, написание «Прокламации». Эта сумма должна была составиться из штрафов, наложенных на тех соратников покойного графа, кто купил себе прощение и не был казнен, распоряжалось же этими деньгами казначейство. Фрэнсису еще повезет, если он получит обещанную сумму не позже чем через год; кстати, и для утверждения его в правах наследства покойного Энтони потребуется такой же срок.

Во время долгих парламентских каникул, гуляя по аллеям Горэмбери, пока его мать сидела безвыходно дома со своими служанками, Фрэнсис получил возможность осмыслить положение, в котором он оказался, прожить заново двадцать два года, что прошли со смерти отца, и картина, которая перед ним нарисовалась, никак не радовала. Он не оправдал надежд, которые возлагал на него отец, лорд-хранитель большой государственной печати. Многообещающий восемнадцатилетний юноша, отправившийся во Францию в свите посла ее величества королевы и намеренный поразить своими талантами дипломатические круги обеих стран, добиться известности как на политическом, так и на литературном поприще, спустя несколько месяцев вернулся домой после смерти отца и узнал, что отец даже не упомянул его в своем завещании. Он оказался в полной зависимости от матери и от старшего брата, разве что ему удастся что-то заработать с помощью собственных талантов, а талантами его, видит Бог, судьба не обделила. Вопрос только в том, как и где их применить.

Отец предрекал ему блестящее будущее. Будь лорд-хранитель жив, он со своим влиянием помог бы младшему сыну утвердить себя или в политике, или в юриспруденции. Но его влияние закончилось вместе с ним. А у неродного дяди Фрэнсиса, Уильяма Сесила, лорда Берли, который занимал сейчас пост лорда-казначея ее величества и был ее ближайшим советником, имелся собственный сын, Роберт Сесил, которого надо было продвигать наверх, и совершенно ни к чему были соперники. Литература? Грандиозный план собрать блестящее созвездие поэтов и писателей, которые со временем засверкают так же ярко, как французская «Плеяда», не нашел поддержки ни у дяди Уильяма Сесила, ни у ее величества, под покровительством которых он только и мог бы осуществиться. Наверное, маленький мальчик, которого королева когда-то гладила по головке и называла своим «маленьким лордом-хранителем большой печати», став взрослым, был ей совсем не интересен.

Оставалась юриспруденция. Выборный старейшина «Судебных иннов», имеющий место в парламенте… Но надежды на продвижение увяли, когда после семи лет заседаний в преданной ее величеству королеве палате общин Фрэнсис имел дерзость встать и выступить против бюджетного закона о тройном налогообложении, который был задуман как особая мера в связи с напряженной политической обстановкой. Суть его была в том, чтобы обеспечить выплату налогов подданными ее величества не каждые шесть лет, как было принято до сих пор, а каждые три. Выступление Фрэнсиса до такой степени разгневало королеву, что она запретила ему показываться ей на глаза, и тут уж о каком бы то ни было повышении следовало забыть.

И все же он не сдался. Его покаянное письмо не тронуло королеву — что ж, тогда за него заступится его единомышленник и покровитель граф Эссекс. Но как ни умолял граф королеву простить Фрэнсиса, ее величество оставила без внимания его заступничество.

Судебная карьера Фрэнсису также не давалась. Его соперник Эдвард Коук уже был генеральным прокурором, Сарджент Флеминг — генеральным стряпчим. Что до литературы, то он до сих пор писал всего лишь пьесы-маски и комедии, которые разыгрывались в Грейз инн, и прочие анонимные безделушки, которые занимали часы досуга. Опубликовал он к этому времени всего несколько эссе — десять, если быть точными, — которые посвятил своему брату, потому что Энтони восхищался Монтенем. Чтобы заполнить тоненький томик, он включил в него фрагмент, названный «Цвета добра и зла», а также религиозные размышления на латыни «Meditationes Sacrae». Эти последние хотя бы порадовали его мать, однако постулат, что высокое состояние души требует совершенной истины и свободы от каких бы то ни было заблуждений, был выше ее разумения.

Его личная жизнь складывалась еще менее удачно. Единственная молодая женщина, на которой он когда-либо хотел жениться, Элизабет Хаттон, внучка лорда Берли и вдова друга сэра Филиппа Сидни сэра Уильяма Хаттона, несколько месяцев принимала его галантные ухаживания, а потом в один прекрасный день тайно обвенчалась с его соперником на поприще юриспруденции генеральным прокурором Эдвардом Коуком. Случилось это в ноябре 1598 года. Почему она так поступила, осталось невыясненным. Возможно, уступила давлению семьи, потому что Эдвард Коук был вдовец, ему было под пятьдесят и он мог обеспечить своей жене богатство и высокое положение, а Фрэнсиса несколько месяцев назад арестовал за долги еврей-ювелир, и он чудом избежал заключения в долговую тюрьму Флит, а уж о том, чтобы предложить сколько-нибудь привлекательный статус блестящей молодой красавице, одной из фрейлин королевы, к тому же урожденной Сесил, и говорить не приходилось. Ничего не поделаешь, Элизабет вышла за другого, хотя, если верить слухам, муж и жена непрерывно ссорились все эти годы, с самой своей брачной ночи.

И все равно сейчас, в августе 1601 года, Фрэнсис продолжал страдать от уязвленной гордости, потому что он бродит в одиночестве по своему имению Горэмбери, а генеральный прокурор и Элизабет Хаттон — она продолжала именовать себя леди Хаттон, привычно бросая вызов традициям, — принимают в это время в Стоуке, загородной резиденции Эдварда Коука, ни более ни менее как ее величество королеву Елизавету со всей ее огромной свитой. А ведь все могло быть иначе, Элизабет, супруга Фрэнсиса Бэкона, могла бы принимать ее величество в Горэмбери, как принимали ее тридцать лет назад его отец и мать.

Но что толку сожалеть о прошлом. Свои требования предъявляет настоящее, и самые настоятельные из них — заплатить долги брата и свои собственные. Фрэнсис не удалится от света, как удалился несчастный Энтони, не уединится в пещере, как Тимон Афинский, он употребит все способности своего ума, все таланты, которыми наградил его Господь, чтобы добиться высокого положения в парламенте или на юридическом поприще. Не для того, чтобы потешить свое тщеславие или гордыню, не для того, чтобы вызвать зависть коллег и восхищение друзей, но чтобы осуществить мечту, которая жила в нем с детства, ведь ему так страстно хотелось распространить знание по всему миру и одарить добрыми плодами этого знания все человечество.

«Веря, что я был рожден, дабы служить человечеству, — напишет он несколько лет спустя, — и почитая общественное благо всеобщим достоянием, таким же, как воздух и вода, которые принадлежат всем, я стал размышлять о том, какое именно служение приносит наибольшее благо людям и для какого служения наилучшим образом предназначен природой я». Фрэнсис никогда не рассказывал, когда эта убежденность в своем жизненном предназначении зародилась в сложном лабиринте его ума. Возможно, еще в детстве, когда королева улыбалась одаренному чудо-ребенку. А может быть, в Кембридже, когда его однокашники часами корпели над задачами, которые он решал в мгновение ока. Он не гордился тем, что он умнее их, он просто это знал и принимал как естественное состояние. Это дар Господа, Фрэнсис не имеет права распорядиться им лишь в своих собственных корыстных интересах. Многое из того, чему учила его в детстве мать, глубоко запечатлелось в его душе, хотя, возможно, он этого не осознавал. «У меня была надежда, — пишет он далее, — что, если я займу высокий пост в государстве, я смогу также трудиться, принося благо человеческим душам. Однако когда я увидел, что мое рвение принимают за честолюбие, а жизнь моя начинает клониться к закату, слабеющее здоровье напомнило, что я не могу позволить себе такую медлительность, более того, я осознал, что, не сотворив того добра, которое я один только и могу сотворить, и занявшись тем, что может быть выполнено только с согласия других и при их помощи, я ни в коей мере не отказываюсь от долга, который на меня возложен, — так вот, я отбросил все эти соображения и, преисполнившись прежней своей решимости, полностью посвятил себя этой деятельности».

Листок бумаги с этими словами, написанными на латыни, был куда-то засунут и найден только после смерти Фрэнсиса.

А сейчас, в 1601 году, ему все еще предстояло пробиваться в этой жизни наверх. Когда королева созвала парламент 27 октября, Фрэнсис, как его член, представляющий Ипсвич, твердо решил выступить и на этот раз, говоря правду и не кривя по возможности душой, не оскорбить королеву. Мог ли он предвидеть, что это будет последний созыв парламента за все ее долгое и славное правление — никакого другого правления Фрэнсис за свои сорок лет и не знал, — а если бы предвидел, то, наверное, строки латинской элегии, которую он посвятит ее памяти несколько лет спустя, слетели бы с его уст сейчас. Как бы там ни было, дела, которые надлежало рассмотреть палате общин, большой важности не представляли. Один из законов был направлен против злоупотреблений с обвешиванием и обмериванием, в другом предлагалось отменить излишне стеснительные для торговли ограничения, оба были предложены к рассмотрению высокочтимым членом палаты от Ипсвича мистером Фрэнсисом Бэконом. «Должен довести до вашего сведения, мистер спикер, что порочная практика использования неправильных показаний мер и весов распространилась повсеместно и перешла всякие границы допустимого; даже при строительстве церквей вам придется возводить стены и отливать колокола, пользуясь неправильными гирями из меди и свинца». Этот билль прошел второе чтение и был отвергнут. Что касается второго предложения Фрэнсиса — «Законы все равно что золоченые пилюли, их легко и приятно глотать, никакой горечи после них не чувствуешь, и они не расстраивают пищеварение… Чем больше законов мы принимаем, тем больше ловушек расставляем для самих себя», — то оно не вызвало ни обсуждения, ни даже комментариев; выступления высокочтимого члена парламента от Ипсвича не произвели впечатления ни 4 ноября, ни 6-го.