— Значит, жестокости, испытанные вами, не сделали вас более сострадательным к людям?

— Сострадательным? К еретикам? Нет, государь, личные мои страдания доказали мне все ничтожество телесной жизни и научили тому, что истинное милосердие к человеку состоит в улавливании его души, подвергая всякому ущемлению поганое тело. Я взял бы эти гугенотские души, ваше величество, даже в том случае, если бы для этого потребовалось обратить Францию в пустыню.

Бесстрашные слова священника, полные пылкого фанатизма, очевидно, произвели сильное впечатление на Людовика. Он глубоко задумался и какое-то времени сидел молча, опустив голову на руки.

— Ваше величество, — тихо проговорил отец Лашез, — едва ли понадобятся крутые меры, упомянутые достойным аббатом. Как я уже говорил, вас настолько любят в вашей стране, что одной только огласки вашей воли в этом вопросе будет достаточно, чтобы заставить их обратиться в истинную веру.

— Желал бы думать так, очень желал бы, отец мой. Но что это?

В полуоткрытую дверь заглянул камердинер.

— Здесь капитан де Катина; он желает немедленно видеть ваше величество.

— Попросите капитана войти. Ах! — Казалось, королю пришла в голову счастливая мысль. — Проверим, какую роль будет играть любовь ко мне в этом вопросе. Если она и существует где-нибудь, то скорее всего среди моих испытанных телохранителей.

Капитан только что вернулся из замка Портилльяк. Оставив Амоса Грина с лошадьми, весь в пыли и грязи, он явился сейчас же с докладом к королю. Войдя в комнату, де Катина остановился со спокойным видом человека, привыкшего к подобным сценам, и отдал честь.

— Какие вести, капитан?

— Майор де Бриссак просил меня передать вашему величеству, что им занят замок Портилльяк. Дама в безопасности, муж ее арестован.

Людовик и жена его быстро переглянулись с явным облегчением.

— Это хорошо! — проговорил король. — Между прочим, капитан, за последнее время вы исполнили много моих поручений, и всегда успешно. Я слышал, Лувуа, что Деласаль умер от оспы.

— Да, вчера, ваше величество.

— Тогда я приказываю вам зачислить г-на де Катина на освободившуюся вакансию майора. Позвольте мне первым поздравить вас, майор, хотя вам для этого и придется переменить голубой мундир гвардии на серый мушкетеров. Как видите, мы не желаем расставаться с вами.

Де Катина поцеловал протянутую руку короля.

— Дай бог оказаться вполне достойным выпавшей на мою долю чести, ваше величество.

— Ведь вы готовы на все, чтобы служить мне, не так ли?

— Моя жизнь принадлежит вам, ваше величество.

— Очень хорошо. Тогда позвольте проверить вашу преданность.

— Я готов.

— Испытание не будет слишком суровым. Видите бумагу на столе. Это приказ всем гугенотам в моих владениях отказаться от своих религиозных заблуждений под страхом изгнания или заточения. Я знаю, многие из моих верных подданных виновны в этой ереси, но я убежден, что лишь только до них дойдет моя ясно выраженная воля, они отрекутся от нее, войдя в лоно истинной церкви. Я был бы очень счастлив, если б мое желание было беспрекословно выполнено, так как тяжело употреблять силу против всякого подданного, носящего имя француза. Вы слышите меня?

— Да, ваше величество.

Молодой человек страшно побледнел. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, то сжимая, то разжимая руки. Много раз ему приходилось бросать вызов смерти, но никогда он не испытывал столь огромной тяжести на сердце, как в данную минуту.

— Вы сами — гугенот, насколько мне известно. Поэтому на вашем первом примере я хочу видеть результат отмены Нантского эдикта. Дайте нам услышать из ваших уст, что, по крайней мере, вы готовы последовать за вашим королем в этом, как и во всем остальном.

Де Катина колебался, хотя его сомнения касались скорее формы ответа, чем его сущности. Он почувствовал, как в одно мгновение счастье лишает его всех даров, ниспосланных в прежнее время. Король поднял брови, нетерпеливо барабаня пальцами и глядя на смущенное лицо и в один миг изменившуюся осанку молодого человека.

— К чему столько размышлений? — крикнул он. — Вы человек, возвышенный мною. Впереди вас ждут мои милости! Тот, кто носит в тридцать лет эполеты майора, к пятидесяти может рассчитывать на жезл маршала. Ваше прошлое принадлежит мне, то же можно сказать и о будущем. Разве у вас есть какие-нибудь иные виды?

— Никаких, помимо вашей службы, ваше величество.

— Почему же молчите? Почему не соглашаетесь на мое требование?

— Не могу, ваше величество.

— Не можете?!

— Да, это невозможно. Я навсегда бы потерял душевный покой, всякое уважение к себе, если бы ради положения или богатства изменил вере своих предков.

— Вы с ума сошли, мой милый! С одной стороны все, чего только может желать человек, а что с другой?

— Моя честь.

— А разве принять религию короля значит поступить бесчестно?

— С моей стороны было бы подло принять религию, в которую я не верю, соблюдая только выгоды.

— Так уверуйте.

— Увы, ваше величество, насилие плохо уживается с верой. Она должна сама снизойти на человека, а не он идти к ней.

— Право, отец мой, — проговорил Людовик с горькой усмешкой, обращаясь к своему духовнику-иезуиту, — мне придется набрать кадет из вашей семинарии, так как мои офицеры оказываются казуистами и теологами. Итак, в последний раз, вы отказываетесь исполнить мое требование?

— О, ваше величество…

Де Катина сделал шаг вперед, с протянутыми руками, со слезами на глазах.

Но король остановил его жестом.

— Мне не нужно никаких уверений, — жестко проговорил он. — Я сужу человека по его поступкам. Отрекаетесь вы или нет?

— Не могу, ваше величество.

— Видите, — сказал Людовик, снова оборачиваясь к иезуиту. — Это не так легко, как казалось.

— Действительно, этот человек упрям, но другие будут уступчивее.

Король отрицательно покачал головой.

— Хотел бы я знать, как поступить? — сказал он. — Мадам, я знаю, вы всегда даете мне самые лучшие советы. Вы слышали все, что говорилось здесь. Что вы посоветуете?

Она продолжала сидеть, устремив глаза на вышивание, но голос ее был тверд и ясен, когда она ответила:

— Вы сами сказали, что вы старший сын церкви. Если и этот покинет ее, то кто будет исполнять ее веления? И в том, что говорит святой аббат, есть правда. Вы рискуете погубить свою душу, щадя эту греховную ересь. Она растет и процветает, и если не вырвать ее с корнем теперь, то плевелы могут заглушить пшеницу.

— В настоящее время, — подтвердил Боссюэт, — во Франции есть целые области, где, путешествуя весь день, вы не встретите ни одного костела и где все обитатели, от вельмож до крестьян, принадлежат к этой проклятой ереси. Вот, например, в Севеннах, где народ так же дик и суров, как его родные горы. Да сохранит бог наших отцов церкви, уговаривающих тамошних жителей бросить их заблуждения.

— Кого мне послать на столь опасное дело? — спросил Людовик.

Аббат дю Шайла упал на колени, простирая к королю свои обезображенные руки.

— Меня, государь, меня! — кричал он. — Я никогда не просил у вас никаких милостей и не буду просить их впредь. Но я тот человек, которому сам бог поручает сломить упорство этих людей. Пошлите меня с проповедью истинной веры к жителям Севенн.

— Боже, помоги им! — пробормотал Людовик, глядя со смешанным чувством страха и отвращения на изнуренное лицо и свирепые глаза фанатика. — Очень хорошо, аббат, — проговорил он вслух, — вы отправитесь в Севенны.

Может быть, на одно мгновение сурового аббата словно охватило предчувствие того ужасного утра, когда он будет прятаться в углу горящего дома от направленных на него кинжалов. Он закрыл лицо руками, и инстинктивная дрожь пробежала по изможденному телу аскета. Но он сейчас же встал с колен и, сложив смиренно руки, принял прежнюю спокойную позу. Людовик взял со стола перо и пододвинул к себе бумагу.

— Итак, все вы даете мне один и тот же совет, — закончил он, — вы, епископ, вы, отец мой, вы, мадам, и вы, Лувуа. Ну, если в результате этого получится зло, да падет оно не на меня одного. Но что это?

Де Катина вдруг выступил вперед, протянув руку. Его горячая, порывистая натура внезапно перешла границы осторожности. Перед глазами словно промелькнула бесконечная вереница мужчин, женщин и детей одной с ним веры. Все они не могли защитить себя ни единым словом, ни единым жестом, и теперь все смотрели на него, как на единственного защитника и спасителя. Пока все шло гладко в жизни, он мало думал о подобных вопросах, но теперь, когда надвигалась опасность и была затронута более глубокая сторона его натуры, он почувствовал, как мало значили даже сама жизнь и личное счастье в сравнении с этой великой вечной правдой…

— Не подписывайте этой бумаги, ваше величество! — крикнул он. — Вы еще доживете до того времени, когда будете жалеть, что у вас не отсохла рука, прежде чем она взялась за это перо. Я знаю это, государь; я уверен в этом! Вспомните всех этих беспомощных людей — маленьких детей, молодых девушек, стариков и слабых. Их вера — они сами. Это равносильно тому, чтобы требовать от листьев переменить сучья, на которых они растут. Они не могут изменить верования. Самое большее, на что вы еще могли рассчитывать, — это обратить их из честных людей в лицемеров. Но к чему вам это? Они почитают вас. Они любят вас. Никому не делают вреда. Гордятся, служа в ваших армиях и сражаясь за вас. Заклинаю вас, государь, именем всего для вас святого, хорошенько подумать, прежде чем подписать приказ, приносящий несчастье и отчаяние сотням тысяч ваших верноподданных!

На одно мгновение король поколебался, слушая короткие, отрывистые мольбы молодого воина, но выражение лица его снова ожесточилось, когда он вспомнил, как все его личные просьбы не могли подействовать на этого молодого придворного щеголя.

— Религия французского короля должна быть религией Франции, — произнес он, — и если мои собственные гвардейцы противятся мне в этом вопросе, я принужден найти других, более преданных. Вакансия майора мушкетеров должна быть отдана капитану де Бельмон, Лувуа.