Тут они принялись вспоминать о днях, проведённых в абердинской глуши, а я смог наконец рассмотреть миссис Мертон, которая во время нашей краткой беседы не проронила ни слова. Старушка была престранная. Прежде всего в ней поражала совершенная блёклость, полное отсутствие иных тонов: абсолютно седые волосы, бледное лицо, бескровные губы. Даже глаза голубели слабо, не в силах оживить общей мертвенной бледности, которой вполне под стать было и серое шёлковое платье. На лице её отпечаталось какое-то особое выражение, но определить его я пока затруднялся.

Она сидела с работой, плела какие-то старомодные кружева, и от движения рук её платье шуршало сухо и печально, точно листья в осеннем саду. От неё веяло чем-то скорбным, гнетущим. Придвинувшись вместе со стулом поближе, я спросил, нравится ли ей в Эдинбурге и как долго она здесь прожила.

Поняв, что я обращаюсь к ней, старушка вздрогнула и взглянула на меня с испугом. Я вдруг понял, чтó за выражение не сходило с её лица, какое чувство постоянно владело ею, – страх. Жуткий, всепоглощающий страх. Он отпечатался на лице старушки явственно – я мог бы поклясться, что когда-то она испугалась так сильно, что не знала с тех пор иных, кроме страха, чувств.

– Да, мне тут нравится, – ответила она тихо и робко. – Мы пробыли долго, то есть не очень долго… Мы вообще постоянно ездим, – неуверенно добавила она, словно боясь выдать какую-то тайну.

– Вы ведь, насколько я понимаю, родом из Шотландии? – спросил я.

– Нет, то есть не вполне. У нас вообще нет родины. Мы, знаете ли, космополиты. – Она оглянулась на стоявшую у окна мисс Норткотт, но влюблённые были поглощены друг другом. И тут старушка неожиданно наклонилась ко мне и чрезвычайно серьёзно шепнула: – Пожалуйста, не говорите со мной больше. Она этого не любит. Я ещё поплачусь за наш разговор. Пожалуйста…

Я хотел было выяснить причину столь непонятной просьбы, но, увидев, что я снова собираюсь к ней обратиться, старушка поднялась и неспешно вышла из комнаты. Разговор за моей спиной тут же оборвался, и я почувствовал на себе пронзительный взгляд серых глаз.

– Простите тётушку, мистер Армитедж, – произнесла мисс Норткотт. – Она у меня со странностями и к тому же быстро утомляется. Посмотрите лучше мой альбом.

И мы принялись рассматривать фотографии. Ни мать, ни отца мисс Норткотт не отличала та особая печать, которая лежала на челе их дочери. Зато моё внимание привлёк один старый дагеротип – лицо весьма красивого мужчины лет сорока. Чисто выбритый, тяжёлый властный подбородок, резко очерченные упрямые губы… Безупречную внешность портили лишь чересчур глубоко посаженные глаза и по-змеиному уплощённый лоб. Я, не удержавшись, воскликнул:

– Вот ваш истинный предок, мисс Норткотт.

– Вы полагаете? – Она вздёрнула брови. – Боюсь, это сомнительный комплимент. Дядю Энтони в нашей семье ни в грош не ставили.

– Неужели? Что ж, простите великодушно.

– Извиняться тут вовсе не за что. Я-то уверена, что все мои родственнички, вместе взятые, и мизинца его не стоят. Он был офицером в Сорок первом полку и погиб в Персидской войне. Так что умер он, во всяком случае, вполне достойно.

– Вот о какой смерти можно только мечтать! – сверкнул глазами Каулз. – Жаль, что я выбрал никому не нужные градусники и клизмы и не пошёл по стопам отца. Лучшая смерть – в бою.

– Бог с тобой, Джек, тебе ещё очень далеко до смерти, – сказала она, нежно взяв его за руку.

Я положительно не мог в ней разобраться. Смесь мужской решительности и женской слабости да ещё нечто совершенно своё, особое, какая-то загадка… Потому я и затруднился ответить, когда Каулз по дороге домой задал вполне естественный вопрос:

– Ну, что ты о ней думаешь?

– Что она удивительно красива, – ответил я уклончиво.

– Разумеется! – вспылил мой друг. – Но это ты знал и прежде.

– Кроме того, она очень умна, – продолжил я.

Баррингтон Каулз промолчал, а потом внезапно спросил:

– А она не жестока? Тебе не показалось, что её радует чужая боль?

– Ну, знаешь, об этом мне пока трудно судить.

Мы снова замолчали.

– Старая дура… – пробормотал вдруг Каулз. – Совсем из ума выжила.

– Ты о ком? – спросил я.

– О тётке, конечно, о миссис Мертон, или как там её…

Я понял, что моя бесцветная бедняжка обращалась со своей просьбой и к нему, но о предмете разговора Каулз не обмолвился ни словом.

В тот вечер мой друг ушёл спать прежде меня, а я долго ещё сидел у камина, перебирая в уме всё увиденное и услышанное. Я чувствовал, что в девушке есть какая-то тайна, какое-то тёмное начало, ускользающее, непостижимое. Вспомнилась встреча Прескотта с невестой накануне свадьбы и трагическая развязка. В моих ушах зазвучал пьяный вопль бедняги Ривза: «Отчего она не призналась раньше?» И остальное, что он рассказывал, вспоминалось тоже. А потом всплыл боязливый шёпот миссис Мертон, бормотание Каулза и, наконец, плётка над съёжившейся визжащей собачонкой.

В целом всё это складывалось в весьма неприятную картину, но в то же время обвинить девушку было не в чем. И по меньшей мере бесполезно предостерегать друга, если толком не знаешь от чего. Он с негодованием отвергнет любое обвинение в адрес невесты. Что же делать? Как разобраться в её характере, как узнать о её родне? В Эдинбурге они чужие, прежде их тут никто не знал. Девушка – сирота, откуда приехала, неизвестно. И вдруг меня осенило. Среди отцовских друзей был некий полковник Джойс, который довольно долго прослужил в Индии, в штабе. Он наверняка знает офицеров, служивших там после восстания. И я, придвинув лампу, незамедлительно принялся за письмо к полковнику. Внешность капитана Норткотта я описал очень подробно – насколько позволил несовершенный дагеротип – и добавил, что служил он в Сорок первом полку и пал на Персидской войне. Об этом человеке меня интересовало всё, совершенно всё. Надписав конверт, я в тот же вечер отослал письмо и улёгся спать с сознанием выполненного долга. Впрочем, события эти так меня растревожили, что я долго ещё ворочался без сна.

II

Ответ из Лестера, где проживал по выходе на пенсию полковник Джойс, пришёл спустя два дня. Вот это письмо, передо мной, и я привожу его дословно:


«Дорогой Боб!

Помню его прекрасно! Мы встречались в Калькутте и позже – в Хайдарабаде. Занятный был человек, держался особняком, но солдат хороший – отличился при Собраоне и, если мне не изменяет память, даже был ранен. В полку его не любили, считали чересчур хладнокровным, безжалостным, жестоким. Ходили слухи, будто он слуга дьявола или кто-то в этом роде, что у него дурной глаз и прочая, и прочая. Были у него, помнится, прелюбопытные идеи о силе человеческой воли, о воздействии мысли на матерьяльные предметы.

Как твои успехи на поприще медицины? Не забывай, мой мальчик. что сын твоего отца может располагать мною всецело, буду рад служить тебе и впредь.

С неизменной любовью,

Эдвард Джойс.

Р. S. Кстати. Норткотт вовсе не пал в бою. Уже после подписания мирного договора этот безумец пытался украсть огонь из храма солнцепоклонников и погиб при не вполне ясных обстоятельствах».


Я перечёл это послание несколько раз, сначала – удовлетворённо, потом – разочарованно. Информация интересная, но я ждал чего-то совсем иного. Норткотта считали эксцентричным человеком, слугой дьявола, боялись его сглаза. Что ж, взгляд племянницы – холодный, стальной, недобро мерцающий – вполне может навлечь любую беду, любое зло. Но мои ощущения ничего не доказывают. А нет ли в следующей фразе более глубокого смысла? «…идеи о силе человеческой воли, о воздействии мысли на матерьяльные предметы». Когда-то и я читал подобный трактат об особых способностях некоторых людей, о воздействии на расстоянии. В ту пору, однако, я счёл это попросту шарлатанством. Быть может, мисс Норткотт тоже наделена выдающимися способностями такого рода? Эта идея укоренилась во мне крепко, а вскоре я получил явное подтверждение своей правоты.

Как раз в ту пору я наткнулся в газете на объявление: к нам едет доктор Мессинджер, известный медиум и гипнотизёр – из тех, чьё искусство не отрицают даже знатоки и разоблачители всевозможных трюков. Он считался крупнейшим из современных авторитетов в области животного магнетизма и электробиологии. Я твёрдо решил посмотреть, на что же способна его воля – там, под лучами прожекторов, на глазах у сотен людей. И мы с несколькими однокурсниками отправились на представление.

Билеты купили загодя, в боковую ложу; когда приехали, представление уже началось. Не успел я сесть, как увидел внизу, в третьем или четвёртом ряду партера, Баррингтона Каулза с невестой и старой миссис Мертон. Они меня тоже заметили, мы раскланялись. Первая половина лекции была вполне банальна: пара расхожих трюков, несколько гипнотических воздействий – на собственного ассистента. Нам продемонстрировали и ясновидение: введя ассистента в транс, доктор заставил его подробно рассказать, что делают отсутствующие друзья и где находятся спрятанные предметы. Сеанс шёл гладко, но ничего нового для себя я пока не видел. Когда же он начнёт гипнотизировать кого-нибудь из публики?

Мессинджер приберёг это под конец.

– Вы убедились, что загипнотизированный человек полностью попадает под власть гипнотизёра. Он начисто лишается волеизъявления; воля властелина диктует всё – вплоть до мыслей, которые родятся в вашей голове. Подобных результатов можно достичь и вне специальных гипнотических сеансов. Даже на расстоянии сильная воля способна поработить слабую, подчинить себе её желания и поступки. И если бы на Земле, допустим, нашёлся человек с волей на порядок более сильной, нежели у нас с вами, он вполне мог бы править миром, и люди стали бы марионетками в его руках. К счастью, сила человеческой воли имеет природный потолок, и относительно этого потолка все мы сильны, а вернее, слабы одинаково. Так что подобная катастрофа человечеству пока не грозит. Однако в определённых, весьма узких, пределах людская воля всё же бывает сильнее и слабее. Потому-то столь велик интерес к моим сеансам. Итак, сейчас я заставлю – да-да, заставлю усилием воли – кого-нибудь из публики выйти на сцену. И человек этот будет делать и говорить только то, что пожелаю я. Предварительный сговор совершенно исключается и, поверьте, избранного мною человека ничто не будет подстёгивать, кроме моей воли.