Я не люблю людей. Справедливость заставляет меня прибавить, что и они, кажется, большей частью не любят меня. Я ненавижу их мелкие, низкие, пресмыкающиеся обычаи, их условность, их обманы, их ужасный взгляд на правду и неправду. Их оскорбляет моя резкая откровенность, моё невнимание к их общественным нормам, то нетерпение, с которым я отношусь ко всякому принуждению. Среди книг и химических реактивов, в своей уединённой берлоге в Мэнси, я мог скрыться от шумной людской толпы с её политикой, техническим прогрессом и болтовнёй и блаженствовать в покое и счастье. Впрочем, я не бездельничал, я работал в своей маленькой пещере и делал успехи. Я имею основания думать, что атомистическая теория Дальтона основана на ошибке, и знаю, что ртуть не просто химическое вещество.

В течение дня я занимался перегонками и анализами. Часто я забывал о еде, и когда старая Мэдж звала меня пить чай, я находил свой обед нетронутым на столе. По вечерам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта – всех тех, которые старались постичь непознаваемое. Все они бесплодны и пусты, не дают ничего в смысле результатов, но расточительны на многосложные слова, напоминая мне людей, которые, копая землю, чтобы добыть золото, откопали много червей и затем с торжеством выдали их за то, что искали. Иногда беспокойный дух овладевал мною, и я совершал прогулки по тридцати и сорока миль, без отдыха и пищи. В этих случаях, когда я проходил через какую-нибудь деревню, худой, небритый и с растрёпанными волосами, матери бросались на дорогу и спешно уводили своих детей домой, а крестьяне толпами выходили из кабаков, чтобы поглазеть на меня. Думаю, что я повсюду был известен под прозвищем сумасшедшего лорда из Мэнси. Однако же я редко делал набеги на деревню, так как обыкновенно бродил у себя на берегу, где успокаивал свой дух крепким табаком и делал океан своим другом и поверенным.

Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным, трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя ещё веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зелёные волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают свои головы и ветер ревёт над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям.

Когда в бухте Мэнси было тихо, поверхность моря блестела, как зеркало, и только в одном месте на небольшом расстоянии от берега выступала из воды длинная чёрная линия, похожая на зубчатую спину какого-нибудь спящего чудовища. Это была часть опасного хребта скал, известного у рыбаков под именем истрёпанного рифа Мэнси. Когда ветер дул с востока, волны разбивались о него с грохотом, подобным грому, а брызги перебрасывало через мой дом до самых холмов. Сама бухта была глубока и удобна, но слишком открыта для северных и восточных ветров и слишком страшна своим рифом для того, чтобы моряки часто пользовались ею. Было что-то романтическое в этом уединённом месте. В ясную погоду я часто лежал в лодке и, глядя через борт, видел далеко внизу колеблющиеся очертания большой рыбы, похожей на привидение, которую, я уверен, не довелось наблюдать ни одному натуралисту, и моё воображение создавало из неё гения этой пустынной бухты. Однажды, когда я стоял на берегу в тихую ночь, из бездны раздался истошный крик, похожий на крик женщины в безнадёжном горе. Он то ослабевал, то усиливался в течение тридцати секунд. Это я слышал своими собственными ушами.

В таком странном месте между бесконечными холмами и безбрежным морем я работал и размышлял два года, и никто из моих собратьев-людей не беспокоил меня. Постепенно я приучил свою старую служанку к молчанию, так что теперь она редко открывала рот, хотя я не сомневаюсь, что когда два раза в год она посещала своих родственников в Уике, то за несколько дней язык её получал вознаграждение за свой вынужденный отдых. Я дошёл до того, что почти забыл, что я член человеческого рода, и жил всецело с мёртвыми, чьи книги я внимательно изучал, как вдруг случилось происшествие, направившее мои мысли по новому руслу.

После трёх штормовых июньских дней наступил тихий и солнечный день. Вечером тоже был штиль. Солнце зашло на западе за пурпурные облака, и на гладкую поверхность бухты легли полосы алого цвета. На берегу лужи, оставленные приливом, походили на пятна крови на жёлтом песке, словно здесь прошёл раненый великан, оставляя за собой кровавые следы. Когда наступили сумерки, клочья облаков, стлавшихся над морем на востоке, собрались в кучу и образовали тучи неправильной формы. Барометр стоял низко, и я знал, что надвигается буря. Около девяти часов глухой звук, похожий на стон, донёсся с моря, словно стонал сильно измученный человек, узнавший, что для него вновь наступает час муки. В десять часов с моря поднялся крутой бриз. В одиннадцать он перешёл в сильный ветер, а в полночь бушевал самый бешеный шторм из всех, какой я когда-либо наблюдал на этом берегу, где бури отнюдь не редкость.

Когда я пошёл спать, брызги и водоросли ударялись о моё аттическое окно, а ветер завывал так, как будто каждый порыв его был криком погибающего. К тому времени звуки бури сделались для меня колыбельною песней. Я знал, что серые стены дома поспорят с бурей, а о том, что происходило во внешнем мире, я мало заботился. Старая Мэдж была так же равнодушна к шторму, как и я. Около трёх часов утра я проснулся от сильного стука в свою дверь, и меня удивили возбуждённые крики хриплого голоса моей экономки. Я выпрыгнул из гамака и довольно резко осведомился, что происходит.

– О, милорд, милорд! – кричала она на своём ненавистном диалекте. – Сойдите вниз, сойдите вниз. Большой корабль наскочил на риф, и бедные люди кричат и взывают о помощи, и я боюсь, что они потонут. О, милорд Мак-Витти! Сойдите вниз!

– Замолчите, старая ведьма! – в гневе закричал я в ответ. – Какое вам дело до того, потонут они или нет? Ступайте себе спать и оставьте меня в покое.

Я опять улёгся и натянул на себя одеяло.

«Люди там, – сказал я самому себе, – уже прошли через половину ужасов смерти. Если их сейчас спасти, то им через несколько скоротечных лет придётся пройти через то же самое ещё раз. Стало быть, даже лучше, если они погибнут сейчас, когда уже почувствовали приближение смерти, которое страшнее, чем самая смерть».

Этой мыслью я старался успокоить себя, чтобы снова заснуть, так как философия, которая учила меня смотреть на смерть как на незначительный и весьма обыденный эпизод в вечной и неизменной судьбе человека, сделала меня весьма равнодушным к жизни внешнего мира. Однако на этот раз я обнаружил, что старая закваска всё ещё бродила в моей душе. Какое-то время я ворочался с боку на бок, стараясь подавить побуждение минуты правилами, которые я составил себе в продолжение многих месяцев размышления. Вдруг среди дикого воя ветра я услышал глухой шум и понял, что это сигнальный выстрел. Тогда я встал, оделся и, зажегши трубку, вышел на берег.

Не было видно ни зги, и ветер дул с такою яростью, что мне пришлось собрать все свои силы, чтобы устоять под его порывами и идти вдоль берега, покрытого голышами. Ветер гнал песок мне в лицо, причиняя мучительную боль, красный пепел, вылетавший из моей трубки, исполнял во мраке фантастический танец. Я спустился к самому прибою, где с громом разбивались большие валы, и, прикрывая глаза руками, чтобы защитить их от солёных брызг, стал смотреть на море. Я не мог ничего различить, и, однако же, мне казалось, что порывы ветра доносили до меня восклицания и громкие несвязные крики. Внезапно я различил луч света, а затем вся бухта и берег мгновенно озарились ярким синим светом: на борту судна зажгли цветной сигнальный огонь. Судно лежало, опрокинутое на бок, как раз по середине зубчатого рифа, оно упало с размаху под таким углом, что была видна вся настилка палубы. Это была большая двухмачтовая шхуна иностранной оснастки, лежавшая ярдах в ста восьмидесяти или двухстах от берега. Каждая перекладина, верёвка и плетёная частица такелажа чётко выделялись в синевато-багровом свете, который искрился в самой высокой части бака. Позади обречённого судна из мрака выступали длинные линии катящихся чёрных волн, бесконечных, неутомимых, с причудливыми клочками пены, видневшимися там и сям на их гребнях. Каждая волна, приближаясь к широкому кругу искусственного света, казалось, увеличивалась в объёме и неслась ещё стремительнее, пока с рёвом и грохотом не обрушивалась на свою жертву. Я отчётливо видел десять или двенадцать человек моряков, цеплявшихся за ванты. В свете огня они меня заметили и, обратив свои бледные лица в мою сторону, умоляюще замахали руками. Я чувствовал, что сердце моё восстаёт против этих бедных, испуганных червей. Почему они желают избежать той узкой тропинки, по которой прошли все великие и благородные рода человеческого? Мой взгляд вдруг упал на высокого человека, который стоял отдельно от других, балансируя на качающейся палубе разбитого судна, как будто он гнушался цепляться за канат или фальшборт. Руки его были заложены за спину, а голова опущена на грудь, но даже в этой безнадёжной позе, во всяком его движении виделись гибкость и решительность, которые делали его мало похожим на человека, впавшего в отчаяние. Он спокойно и внимательно оглядывался по сторонам, оценивая каждый шанс к спасению; и хотя он часто смотрел через яростный прибой на берег, где стоял я, самоуважение или какие-нибудь другие причины не позволяли ему умолять меня о помощи. Он стоял молча, мрачный и загадочный, глядя вниз на чёрное море и ожидая, какую участь пошлёт ему рок.

Мне казалось, что эта проблема была очень близка к своему разрешению. Громадная волна, поднявшаяся выше всех других и шедшая после них, подобно погонщику, следующему за стадом, пронеслась поверх судна. Его фок-мачта сразу переломилась, и людей, которые цеплялись за ванты, смело, подобно рою мух. Со страшным треском корабль начал раскалываться на две части в том месте, где острый хребет рифа Мэнси врезался в его киль. Одинокий человек около фок-мачты быстро перебежал через палубу и схватил какую-то белую вязанку, которую я заметил ещё прежде, но не мог рассмотреть. Свет упал на неё, и я увидел, что это женщина с перекладиной, привязанной поперёк её тела и под руками таким образом, чтобы её голова всегда поднималась над водой. Бережно и нежно он снёс её к борту судна и, казалось, говорил с ней с минуту или около того, как бы объясняя ей невозможность оставаться на корабле. Её ответ был странен. Я видел, как она решительно подняла руку и ударила его по лицу. Это заставило его замолкнуть, но потом он снова обратился к ней, давая ей наставления, насколько я мог понять из его движений, как она должна вести себя, когда очутится в воде. Она отшатнулась от него, но он догнал её и схватил в свои объятия. Он наклонился к ней на мгновение и, казалось, прижался губами к её лбу. Потом большая волна хлынула к борту гибнущего судна, и он, нагнувшись, осторожно, как ребёнка в люльку, положил девушку на вершину волны. Её белое платье слилось с морской пеной, а затем огонь стал постепенно гаснуть, и расколотый корабль с одиноким пассажиром скрылся с моих глаз.