Женщина сидела на том же месте.

Я задыхался. Глотая судорожно воздух, я рухнул на скамейку подле нее.

— Послушайте, — сказал я. — Я не знаю, кто вы, я ничего о вас не знаю. Но вы не должны это делать. Вы слышите меня? Не должны.

Глава 2

Призыв к действию

Наверное, самым подозрительным, — но только если думать об этом задним числом, — было то, что она даже не пыталась хотя бы возмутиться. Она могла бы сказать: «Не пойму, о чем вы!» Или: «Вы не знаете, что говорите». Или она могла сказать все это просто взглядом. Обдать меня холодом, заморозить.

Но дело в том, что для нее это был как бы уже пройденный этап. Она подошла к решению главной задачи. И что бы кто ни говорил, что бы кто ни делал, ее удивить это уже не могло.

Она была вполне спокойна и здраво все рассудила — это-то и пугало. С настроением еще можно как-то разобраться: настроение проходит и уходит, и чем оно истеричнее, тем это проще. Но спокойствие и рассудительная решимость — это нечто совсем другое, такого состояния человек достигает постепенно и потому вряд ли от этого можно быстро отделаться.

Она задумчиво посмотрела на меня, но не сказала ничего.

— Во всяком случае, — произнес я, — вы ведь мне скажете, почему?

Она наклонила голову, словно соглашаясь с очевидностью.

— Просто, — ответила она, — так будет, наверное, лучше всего.

— Вот тут-то вы и ошибаетесь, — возразил я. — Совершеннейше и полностью ошибаетесь.

Моя горячность ее ничуть не задела. Она была для этого слишком спокойна и слишком от всего далека.

— Я много передумала, — сказала она. — Так в самом деле будет лучше всего. Просто и легко. И быстро. И никому не причинит хлопот.

Именно по этой последней фразе я понял, что она из зак называемой «хорошей семьи». Ей внушили, что надо быть «предупредительной по отношению к другим».

— А что будет потом? — спросил я.

— Приходится рисковать.

— А вы верите в «потом»? — Мне стало любопытно.

— Я боюсь, — медленно проговорила она. — И вправду боюсь. Если там вообще нет ничего — это было бы слишком хорошо, в такое почти невозможно поверить. Если бы просто заснуть — тихо, мирно — и не проснуться. Это было бы так чудесно.

Она мечтательно прикрыла глаза.

— Какого цвета были обои в вашей детской? — внезапно спросил я.

— Лиловые ирисы, оплетающие пилон[116],— начала было она. — Откуда вы знаете, что как раз о них я в тот момент и вспомнила?

— Просто так подумалось. Вот и все, — сказал я и продолжал: — Когда вы были ребенком — как вы представляли себе рай?

— Зеленые пастбища… зеленая долина… с овечками и пастухом. Песнопения. Ну, сами знаете.

— Кто читал вам об этом — ваша матушка или няня?

— Няня. — Она чуть улыбнулась. — О добром пастыре. Знаете, мне кажется, я никогда в жизни не видела пастуха. Но на лугу, неподалеку от нас, паслись два ягненка. — Она помолчала и добавила: — Там все теперь застроено.

И я подумал: «Странно. Если бы тот луг не застроили, ее сейчас, возможно, тут не было бы». А вслух сказал:

— Вы были счастливы в детстве?

— О да! — Она произнесла это с убежденностью, не вызывавшей сомнений. — Слишком счастлива.

— Такое возможно?

— Думаю, да. Поэтому оказываешься неготова… к тому, что начинает случаться. Мне даже в голову никогда не приходило, что такое может случиться.

— Вы пережили что-то трагическое, — высказал догадку я.

Но она покачала головой.

— Нет… не думаю… нет вроде бы. Ничего необычного со мной не произошло. Глупая банальная история, какая случается со многими женщинами. Не то чтобы мне как-нибудь особенно не повезло. Я была дурой. Да, просто дурой. А глупцам нет места в этом мире.

— Послушайте, дорогая моя, — сказал я. — Я знаю, о чем говорю. Я уже стоял там, где вы сейчас стоите, и чувствовал то, что вы чувствуете — будто жить не стоит. Мне знакома ослепляющая безысходность, из которой виден только один выход, и я хочу сказать вам, дитя мое: это проходит. Горе не вечно. Ничто не вечно. Единственный утешитель и лекарь — время. Положитесь на него. — Я говорил искренне, но сразу же понял, что сделал ошибку.

— Вы не понимаете, — сказала она. — Я знаю, что вы имеете в виду. Такое уже было со мной. И я уже даже пыталась… не получилось. Я рада была потом, что не вышло. Сейчас — все по-другому.

— Расскажите мне по порядку, — попросил я.

— Это не сразу возникло. Понимаете, мне довольно трудно выразиться ясно. Мне тридцать девять лет, и я сильная, здоровая. Вполне возможно, я проживу до семидесяти, а может, и дольше. А я просто не могу этого выдержать, вот и все. Еще тридцать девять пустых лет.

— Но они не будут пустыми, дорогая моя. Вот в этом-то вы и ошибаетесь. Появится снова что-то, что наполнит их.

Она посмотрела на меня.

— Именно этого я больше всего и боюсь, — произнесла она едва слышно. — Я даже мысли такой снести не могу.

— Значит, вы трусиха!

— Да, — тут же согласилась она. — Я всегда была трусихой. Мне иногда казалось смешным, что люди не видят этого так же отчетливо, как я сама. Да, я боюсь… боюсь… боюсь.

Наступило молчание.

— В конце концов, — сказала она, — все это вполне естественно. Если уголек, выскочив из камина, обожает собаку, она потом всегда будет бояться огня. Она же не знает, когда выпрыгнет другой уголек. Так уж мозг устроен. Только круглый глупец считает, что огонь — это нечто доброе и теплое… он понятия не имеет об ожогах и стреляющих угольках.

— Значит, — сказал я, — дело-то все, наверное, в том, что вы не в силах поверить в возможность счастья.

Звучало это, видимо, странно, но я-то знал, что так бывает, и нередко. Я имел кое-какое представление о нервах и о разуме. Три лучших моих друга пришли с войны[117]контужеными. И сам я знаю, что значит быть физически искалеченным, я знаю, что увечье может сделать с человеком. И я знаю, что искалечить человека можно и психически. Рана затянется, ее не видно, но она — там. Ты — человек со слабинкой, не такой как все, ты — калека.

И я сказал ей:

— Все это пройдет со временем, — но сказал безо всякой уверенности. Одного лишь заживления раны недостаточно. Шрам все равно остается, и он глубок. — Вы боитесь пойти на этот риск, — продолжал я, — но на другой риск пойдете — на простой и гигантский риск.

Она отвечала уже не так спокойно, с некоторой даже горячностью:

— Но ведь это совсем другое дело — совсем. Когда знаешь, что тебя ждет, рисковать не станешь. А риск неизведанного — в нем есть нечто притягательное… нечто авантюрное. В конце концов, смерть может оказаться чем угодно…

Впервые в разговоре нашем прозвучало это слово. Смерть…

А она, словно природное любопытство впервые заговорило в ней, чуть повернула ко мне голову:

— Но как вы догадались?

— Вряд ли я сумею объяснить, — признался я. — Я сам пережил нечто подобное. И полагаю, что знаю кое-что об этом.

Она сказала:

— Понятно.

Она и не пыталась узнать, что же случилось со мной, и, наверное, именно в этот момент я дал себе слово помочь ей. Дело в том, что женской ласки и сочувствия на мою долю выпало много, а потребность моя была в том, — хотя сам я этого не понимал, — чтобы не получать, а давать.

У Силии не осталось ни нежности, ни сочувствия. Все это она растратила, промотала впустую. В этом — она сама это понимала — и состояла ее глупость. А теперь она сама была слишком несчастлива, чтобы жалеть других. И жесткая складка у рта свидетельствовала, что она настрадалась. Ум ее работал быстро — она мгновенно распознала, что со мной случилось действительно нечто похожее. Мы оказались с ней на равных. У нее не было жалости к себе, и она не тратила жалости на меня. Для нее страдания, которые пережил я, лишь объясняли, почему я догадался о том, о чем, казалось, догадаться было нельзя.

Она была — и в тот момент я это понял, — в сущности, ребенком. Реальным миром для нее был мир, который ее окружал. Она сама намеренно ушла в этот младенчески-простой мир, пытаясь найти прибежище от жестокости мира настоящего.

И занятая ею позиция стала потрясающим стимулом для меня, именно тем, чего мне не хватало в последние десять лет — призывом к действию.

И я начал действовать. Единственное, чего я опасался, — это оставить ее наедине с собой. Я и не оставлял ее. Я присосался к ней, как пиявка. Она пошла со мной в город и была при этом весьма любезна. Здравого смысла в ней было предостаточно. Она прекрасно понимала, что, по крайней мере сейчас, осуществить задуманное ей не удастся. Она от этого совсем не отказалась — лишь отложила на потом. И я понял это, хотя она и слова не сказала.

В подробности вдаваться я не стану: я не хронику пишу. Нет мне нужды описывать милый испанский городок или сообщать подробности того, что мы ели в ее гостинице, или того, как я потихоньку устроил, чтобы вещи из моей гостиницы были перевезены в ту, где остановилась она.

Нет, я веду речь только о главном. Я знал, что должен быть возле нее — пока что-нибудь не случится, пока она не сломается и не сдастся, так или иначе.

Как я и говорю, я все время был с ней, под боком. Когда она отправилась к себе в комнату, я сказал:

— Даю вам десять минут, а потом вхожу.

Я не рискну дать ей больше времени. Дело в том, что комната ее была на пятом этаже. Она могла пренебречь «предупредительностью по отношению к другим», воспитанным в ней, и поставить управляющего гостиницы в крайне неловкое положение, выпрыгнув из окна вместо того, чтобы броситься с обрыва.