Что-то она поняла, остальное — угадала. Наверняка вспомнила даже возню, которую сын с Минной подняли ночью: для нее, досконально знающей мужчин, подобные детали имеют четкий смысл.

— Ужинал?

— Да.

— Хочешь чашку кофе?

— Благодарю.

Сын внушает ей страх. Она как бы с опаской ходит вокруг него, хотя это не слишком бросается в глаза и она сама толком этого не сознает. Так, в сущности, было всегда.

— У тебя насморк.

— Да, простудился.

— Тогда выпей грогу, а хочешь — поставлю банки.

На грог Франк согласен, на банки — нет. Он ненавидит эти стеклянные пузыри — пунктик его мамаши! — которые та лепит на спину своим воспитанницам при малейшем кашле и от которых на коже остаются красно-бурые круги.

— Берта!

— Я схожу, — поспешно вызывается Минна и с гримасой боли поднимается с места.

В комнате тепло и спокойно, дым от сигареты Франка скапливается вокруг лампы, в печке урчит огонь. В квартире урчат разом четыре печи, а за стеклами, неторопливо падая с неба и уходя во мрак, сыплется снежная крупа.

— Ты и вправду не хочешь перекусить? Есть ливерная колбаса.

Слова, в сущности, ничего не выражают. Они полезны лишь тем, что облегчают контакт между людьми. Франк догадывается, что Лотте нужно слышать его голос, чтобы понять, изменился сын или нет.

Это из-за старухи Вильмош.

Франк курит, утопая в кресле, обитом гранатово-красным бархатом, и вытянув ноги к огню. Забавно! У матери нечто вроде чувства вины. Не услышь Лотта его шаги слишком поздно, она, безусловно, спрятала бы газету. И не нарочно ли он поднялся по лестнице на цыпочках, перешагивая через две ступеньки?

Да нет, он думал не о Лотте — о Мицци, опасаясь, как бы дверь Хольстов не отворилась.

Сейчас Мицци сидит одна над своими блюдцами. Ложится она вздремнуть в ожидании отца или бодрствует в одиночестве до самой полуночи?

Франк не лжет себе. Да, он боялся, что дверь откроется, а значит, придется войти и остаться наедине с девушкой в скудно освещенной кухне, где со стола, может быть, до сих пор не убраны остатки еды.

По вечерам она расставляет раскладную кровать, распахивая дверь в комнату, чтобы туда проникало тепло.

Это чересчур трогательно. Чересчур убого и уродливо.

— Почему не снимаешь ботинки? Берта!

Сейчас Берта разует его. Мицци тоже разула бы, не задумавшись встать на колени.

— У тебя усталый вид.

— Простуда!

— Тебе надо хорошенько выспаться.

Франк, как и раньше, все понимает. Это как если бы он автоматически переводил с чужого языка. Лотта советует сыну спать сегодня одному, не заниматься любовью.

Она не знает, еще не знает только того, о чем он и сам-то лишь смутно догадывается, — что ему не желанны ни Минна, ни Берта, ни даже Мицци.

Чуть позже Лотта отправляется посмотреть, как ставят ему раскладушку.

— Не замерзнешь?

— Нет.

Но на раскладушку Франк не ляжет. Сегодняшнюю ночь он должен провести в чужой постели, пусть даже в постели старухи: ему нужно, чтобы рядом кто-нибудь был.

Подумать только! Минна, пришедшая к ним без всякого опыта и даже формой бедер еще напоминавшая девочку, за три дня научилась всему. Она откидывает руку, чтобы Франку было куда положить голову, оказывается достаточно умной, чтобы молчать, и осторожно, как нянька, гладит его.

Мать знает. В этом больше нет сомнений. И вот доказательство: к утру газета исчезает. Есть еще одна маленькая деталь, которую подмечает Франк, хотя, скажи он о ней Лотте, та обязательно станет отрицать. Утром, собираясь, как всегда, поцеловать сына, она непроизвольно, почти неощутимо отшатнулась от Франка. И тут же, досадуя на себя, стала чрезмерно нежной.

Он получит зеленую карточку, он нутром чувствует это. Для любого она означала бы успех, о котором можно только мечтать, потому что обладание ею ставит человека в положение, равное тому, какое в противоположном лагере занимает руководитель подпольной сети.

Франк тоже мог бы стать таким руководителем.

Вначале, когда еще дрались с помощью танков и орудий, он пытался пойти добровольцем, но его отослали обратно в школу.

Он долго искал походы к жильцу с шестого этажа, сорокалетнему холостяку с пышными каштановыми усами и таинственными повадками, которого расстреляли первым.

Что со скрипачом? Уже расстрелян или депортирован?

Пытали его? Об этом, вероятно, никто не узнает, и его мать с каждым днем все больше надламывается, как уже было со столькими другими. Еще некоторое время она будет стоять в очередях, обивать пороги учреждений и возвращаться ни с чем; потом перестанет показываться на людях, о ней забудут, и однажды привратник решит наконец позвать слесаря.

В спальне найдут иссохший труп — смерть наступила неделю, а то и полторы назад.

Франк не испытывает жалости. Ни к кому. К себе — тоже. Он ни у кого ее не просит и ни от кого не принимает; именно потому его так раздражает Лотта, не сводящая с сына боязливого и в то же время умиленного взгляда.

А вот поговорить разок с Хольстом, обстоятельно, с глазу на глаз, он бы очень хотел. Это желание снедало Франка уже тогда, когда он еще не отдавал себе в нем отчета.

Почему с Хольстом? Франк не знает. Может быть, никогда и не узнает. Но, уж конечно, не потому, что у него не было отца, — в этом он уверен.

Мицци — глупая. Нынче утром Берта, убирая квартиру, нашла под дверью конверт на имя Франка. В конверте листок с вопросительным знаком, написанным карандашом, и подписью «Мицци».

Из-за того, что он накануне не дал о себе знать!.. Она ревет. Воображает, что жизнь кончена. Ее настойчивость так злит Франка, что он решает не видеться с ней сегодня: на худой конец в ожидании встречи с Кромером он сходит в кино и один.

Но она куда упорней, чем он предполагал. Не успевает Франк выйти на лестницу — а уж он постарался не шуметь! — как она появляется на площадке в пальто и шляпке; значит, ждала одетая за дверью, может быть, несколько часов.

Ему остается лишь подождать девушку на тротуаре, ощущая, как на губах тают снежинки.

— Ты не хочешь больше со мной встречаться?

— С чего ты взяла?

— Ты уже третий день избегаешь меня.

— Никого я не избегаю. Просто был очень занят.

— Франк!

Неужели она тоже подумала о старухе Вильмош? Неужели у нее хватило ума связать его поведение с заметкой в газете?

— Почему ты не доверяешь мне? — упрекает она.

— Я доверяю.

— А сам не рассказываешь, чем занят.

— Это не для женщин.

— Я боюсь. Франк.

— Чего?

— За тебя.

— Тебе-то что?

— А ты не понимаешь?

— Нет, понимаю.

Смеркается. По-прежнему сыплет снежная крупка. Летом, когда ненастье затягивается, мечтаешь о грозе; сейчас с тоской думаешь о хорошей метели, после которой небо очистится и хоть на несколько минут выглянет солнце.

— Пошли.

Они «прилипают» друг к другу — берутся за руки. Девушкам это неизменно нравится.

— Твой отец ничего не говорил?

— С какой стати?

— Он не догадывается?

— Это было бы ужасно!

— Так ли уж?

Скептицизм спутника возмущает ее.

— Франк!

— Он что, не такой, как все? Сам любовью не занимался?

— Перестань!

— Мать у тебя умерла?

Мицци сконфуженно колеблется.

— Нет.

— Развелись?

— Она ушла из дому.

— С кем?

— С одним дантистом. Не будем об этом, Франк.

Они миновали дубильную фабрику. Приближаются к отстойному пруду, где раньше, до постройки плотины, была пристань. Воды там почти не осталось, и старые баржи, брошенные Бог весть почему, скоро сгниют. Некоторые лежат вверх дном.

Летом там, где проходят сейчас Франк и Мицци, зеленеет откос, место игр детворы со всего квартала.

— Дантист был красивый?

— Не помню. Я была совсем маленькая.

— Твой отец пробовал с ней видеться?

— Не знаю, Франк. Не надо говорить о папе.

— Почему?

— Потому.

— Чем он занимался раньше?

— Писал книги и статьи в журналах.

— О чем?

— Он был художественный критик.

— Ходил по музеям?

— Он видел все музеи мира.

— А ты?

— Кое-какие.

— В Париже?

— Да.

— В Риме?

— Да. А еще в Лондоне, Берлине, Амстердаме, Берне…

— Останавливались в хороших гостиницах?

— Да. А почему тебя это интересует?

— Чем вы занимаетесь, когда вдвоем?

— Где?

— Дома, когда твой отец кончает водить свой трамвай.

— Он читает.

— А ты?

— Он читает вслух и объясняет мне.

— Что читает?

— Всякие книги. Часто стихи.

— И тебе интересно?

Ей так хочется, чтобы он заговорил о другом! Она чувствует, что он весь напрягся, что он ненавидит ее. Она виснет у него на локте, сплетает пальцы — перчаток на ней нет — с его пальцами, но безуспешно: он делает вид, что не понимает.

— Пошли! — решает он наконец.

— Куда ты меня ведешь?

— Тут неподалеку, к Тимо. Сейчас увидишь.

Час еще слишком ранний. Музыка не играет. В баре одни завсегдатаи: у них торговые делишки с Тимо и между собой. Цвет стен и абажуров особенно резок. Кажется, будто вы попали в театр днем, в разгар репетиции.

— Франк…

— Садись.

— Может, лучше пойдем в кино.

А, в темноту потянуло! Одна беда — ему туда не хочется. Ощущать кисловатый вкус ее губ — тоже. Елозить рукой по подвязкам — тем более.

— Ему не скучно жить, ни с кем не общаясь?

Мицци не сразу понимает, что разговор по-прежнему идет об ее отце.

— Нет. Почему он должен скучать?

— Не знаю. Вы были богаты?

— По-моему, да. У меня долго была гувернантка.

— А вагоновожатый прилично зарабатывает?

Она умоляюще нащупывает под столиком его руку.

— Франк!

— Тимо! — не обращая на нее внимания, подзывает Франк. — Иди сюда. Мы хотим чего-нибудь вкусного.