— Он сказал, что вы можете раскрыть любую тайну.

— Ну, он преувеличивает.

— По его словам, вы никогда не знали неудач.

— У меня было четыре неудачи. Три раза меня перехитрили мужчины и один раз женщина.

— Но это ничто по сравнению с числом ваших побед.

— Да, обычно я добивался успеха.

— В таком случае надеюсь, что вы добьетесь успеха и в моем деле.

— Прошу вас придвинуть кресло ближе к камину и рассказать подробности дела.

— Дело это необыкновенное.

— Других у меня и не бывает. Я — последняя инстанция.

— И все же, сэр, я сомневаюсь, чтобы вам когда-либо приходилось слышать о таких непостижимых и таинственных событиях, как те, которые произошли в моей семье.

— Вы меня чрезвычайно заинтересовали, — сказал Холмс. — Пожалуйста, изложите нам по порядку основные факты, а потом я расспрошу вас о тех деталях, которые покажутся мне наиболее важными.

Молодой человек придвинул кресло и протянул мокрые ноги к пылающему камину.

— Меня зовут Джон Опеншо, — сказал он. — Но, насколько я понимаю, мои личные дела мало связаны с этими ужасными событиями. Это дело перешло ко мне по наследству, и поэтому, чтобы дать вам представление о нем, я должен вернуться к самому началу всей истории.

У моего деда было два сына: мой дядя Элайес и мой отец Джозеф. Мой отец владел небольшой фабрикой в Ковентри, которую он расширил, когда появились велосипеды. У него был патент на нервущиеся шины «Опеншо», и дело шло так успешно, что он смог продать свою фабрику и удалиться на покой вполне обеспеченным человеком.

Мой дядя Элайес в молодые годы эмигрировал в Америку и стал плантатором во Флориде, где, говорят, дела его шли блестяще. Во времена войны[33] он сражался в армии Джексона, а затем под командованием Гуда и дослужился до чина полковника. Когда Ли сложил оружие[34], мой дядя возвратился на свою плантацию, где прожил три или четыре года. В 1869 или 1870 году он вернулся в Европу и приобрел небольшое поместье в Сассексе, близ Хоршема. В Соединенных Штатах он нажил значительное состояние и покинул Америку, потому что ненавидел негров и был недоволен политикой республиканской партии, предоставившей им избирательное право. Дядя был странный человек: он был жесток, вспыльчив, в гневе изрыгал страшные ругательства и был очень нелюдим. Сомневаюсь, чтобы за все годы, прожитые близ Хоршема, он хоть раз побывал в городе. Дом его стоял в саду, среди лугов, и там он совершал прогулки, хотя часто неделями не выходил из своей комнаты. Он много пил и курил, избегал всякого общества, в том числе даже родного брата. Ко мне он, пожалуй, даже привязался, хотя впервые мы встретились, когда мне было лет двенадцать. Это произошло в 1878 году, через восемь или девять лет после его приезда в Англию. Он упросил моего отца отпустить меня жить к нему и был ко мне по-своему очень добр. Когда он бывал трезв, он любил играть со мной в триктрак и в шашки. Он поручил мне присматривать за прислугой и вести все дела с торговцами, так что в шестнадцать лет я стал полным хозяином в доме. У меня хранились все ключи, и я мог ходить куда угодно и делать все, что мне вздумается, при одном условии: не нарушать уединения дяди. Впрочем, было еще одно странное правило: дядя никому не разрешал заходить в запертый чулан на чердаке. Из мальчишеского любопытства я подглядывал в замочную скважину, но ни разу не увидел ничего, кроме старых сундуков и узлов.

Однажды — это было в марте 1883 года — на столе возле прибора дяди оказалось письмо с иностранной маркой. Дядя почти никогда не получал писем, потому что за покупки он всегда платил наличными, а друзей у него не было.

«Из Индии, — сказал он, взяв письмо. — Почтовый штемпель Пондишери! Что бы это могло быть?»

Дядя поспешно разорвал конверт, и из него высыпались на тарелку пять сухих зернышек апельсина. Я было рассмеялся, но улыбка застыла у меня на губах, когда я взглянул на дядю. Нижняя губа у него отвисла, глаза вылезли из орбит, лицо посерело; он смотрел на конверт, который все еще держал в дрожащей руке.

«Три „К“! — воскликнул он, а затем: — Боже мой, боже мой! Вот расплата за мои грехи!»

«Что это, дядя?» — спросил я.

«Смерть», — сказал он, встал из-за стола и ушел к себе, оставив меня в недоумении и ужасе.

Я взял конверт и увидел, что на внутренней стороне клапана, возле полосы клея, красными чернилами была три раза написана буква «К». В конверте не было ничего, кроме пяти сухих зернышек апельсина. Почему дядя так испугался?

Я вышел из-за стола и взбежал по лестнице наверх. Навстречу спускался дядя. В одной руке у него был старый, заржавленный ключ, должно быть, от чердака, а в другой — небольшая медная шкатулка.

«Пусть они делают, что хотят, я им еще покажу! — проговорил он, сопровождая свои слова проклятием. — Вели Мэри затопить камин в моей комнате и пошли в Хоршем за адвокатом Фордхэмом».

Я выполнил его приказания, и, когда приехал адвокат, меня позвали в комнату дяди. Пламя ярко пылало, а в камине лежала куча черного пушистого пепла, по-видимому, от сожженных бумаг. Рядом с камином стояла открытая пустая шкатулка. Взглянув па нее, я невольно вздрогнул, так как заметил на внутренней стороне крышки три буквы «К» — точно такие же, как на конверте.

«Я хочу, Джон, чтобы ты был свидетелем при составлении завещания, — сказал дядя. — Я оставляю свое поместье моему брату, твоему отцу, от которого оно, несомненно, перейдет к тебе. Если ты сможешь спокойно владеть им, отлично! Если же ты убедишься, что это невозможно, то послушайся моего совета, мой мальчик, и передай поместье своему злейшему врагу. Мне очень жаль, что приходится оставлять тебе такое сомнительное наследство, но я не знаю, какой оборот примут дела. Будь добр, подпиши бумагу там, где тебе укажет мистер Фордхэм».

Я подписал бумагу, как мне велели, и адвокат взял ее с собой. Этот странный случай произвел на меня, как вы понимаете, очень глубокое впечатление, и я все время думал о нем, тщетно пытаясь найти разгадку. Я не мог отделаться от смутного чувства страха, хотя оно притуплялось по мере того, как шло время, и ничто не нарушало привычного течения нашей жизни. Правда, я заметил перемену в дяде. Он пил больше прежнего и стал еще более нелюдимым. Большую часть времени он сидел в своей комнате, закрыв дверь на ключ, но иногда словно в каком-то пьяном бреду выскакивал из дому и принимался бегать по саду с револьвером в руке, крича, что никого не боится и не позволит ни человеку, ни дьяволу держать его взаперти, как овцу в загоне. Однако когда эти приступы проходили, он снова запирался в своей комнате на ключ и на засовы, как человек, охваченный безумным страхом. При этом лицо его даже в холодные дни блестело от влаги, как будто он только что окунул его в таз с водой.

Чтобы покончить с этой историей, мистер Холмс, и не злоупотреблять вашим терпением, добавлю только, что однажды ночью он совершил одну из своих пьяных вылазок и больше не вернулся. Отправившись на поиски, мы нашли его в маленьком, заросшем тиной пруду в глубине сада. Он лежал ничком. На теле не обнаружили никаких признаков насилия, а пруд был не более двух футов глубиной. Поэтому присяжные, принимая во внимание чудачества дяди, сочли причиной его смерти самоубийство. Но я знал, как его пугала самая мысль о смерти, и не мог убедить себя, что он сознательно лишил себя жизни. Как бы то ни было, на этом дело кончилось, и мой отец вступил во владение поместьем и четырнадцатью тысячами фунтов, которые лежали на его текущем счете в банке…

— Простите, — перебил его Холмс. — Ваше сообщение в высшей степени интересно. Назовите, пожалуйста, дату получения вашим дядей письма и дату его предполагаемого самоубийства.

— Письмо пришло десятого марта 1883 года. Он умер через семь недель, в ночь на второе мая.

— Благодарю вас. Пожалуйста, продолжайте.

— Когда отец вступил во владение хоршемской усадьбой, он по моему настоянию тщательно осмотрел чердак. Мы нашли там медную шкатулку. Все ее содержимое было уничтожено. На внутренней стороне крышки была приклеена бумажка с тремя буквами «К» и надписью внизу: «Письма, записи, расписки и реестр». Как мы полагаем, эти слова указывали на содержание бумаг, уничтоженных полковником Опеншо. Кроме этого, на чердаке не было ничего существенного, если не считать множества разрозненных бумаг и записных книжек того времени, когда дядя жил в Америке. Некоторые из них относились ко времени войны и свидетельствовали о том, что дядя хорошо выполнял свой долг и заслужил репутацию храброго солдата. Другие бумаги относились к периоду реконструкции Южных штатов и по большей части касались политики, так как дядя, очевидно, играл большую роль в оппозиции «саквояжникам» — политическим деятелям, присланным с Севера.

Так вот, в начале 1884 года отец поселился в Хоршеме, и до января 1885 года все шло как нельзя лучше. Четвертого января, когда мы сидели за завтраком, отец внезапно вскрикнул от изумления. В одной руке он держал только что вскрытый конверт, а на ладони другой руки — пять сухих апельсиновых зернышек. Он всегда высмеивал мои, как он выражался, небылицы насчет полковника, а теперь, получив такое же послание, очень удивился и встревожился.

«Что бы это могло значить, Джон?» — пробормотал он.

У меня дрогнуло сердце.

«Это три буквы „К“», — ответил я.

Отец заглянул внутрь конверта.

«Да, те же самые буквы! — вскричал он. — Но над ними что-то написано».

«Положите бумаги на солнечные часы», — прочитал я, заглянув ему через плечо.

«Какие бумаги? Какие солнечные часы?» — спросил он.

«Солнечные часы в саду, других здесь нет. А бумаги, должно быть, те, которые уничтожены».

«Черт возьми! — сказал он, овладев собой. — Мы живем в цивилизованной стране. Здесь не место подобной чепухе. Откуда это письмо?»