Артур Конан Дойл

Джордж Венн и привидение

Однажды поздним вечером (было нас человек шесть) мы сидели у огня и рассуждали о привидениях — да и о чём ещё можно говорить зимним вечером у камина? Ничего нового к общеизвестным фактам никто из нас, очевидно, добавить не мог: каждый лишь пересказывал истории, когда-то прочитанные, а делать вид, будто сам некогда пережил подобное, не хотел. Один рассказчик развернул повествование со слов деда, другой поведал нам о якобы «неспокойном» доме, в котором жили его родственники, — судя по всему, ничего более конкретного нам услышать в тот день было не суждено. Самым популярным у нас оказалось слово «говорят» — реальные факты отсутствовали: вздумай мы вынести своё «дело о призраках» на суд присяжных, ни один бы из наших доводов не прошёл.

Были, впрочем, в комнате и такие, кто говорил больше других. В любой беседе, как на скачках, тут же выявляются лидеры, оставляющие другим лишь право довольствоваться участием в соревновании. С другой стороны, продолжая сравнение, стоит заметить, что не всегда фавориту удаётся выдержать взятый темп: вот он сбавляет скорость, начинает отставать, и к финишу первой приходит тёмная лошадка, поначалу державшаяся позади.

В комнате наступило молчание. Рассказчики исчерпали тему — уж очень невелик был запас известных нам историй. В эту минуту один из присутствовавших поднялся (всё это время он, надо сказать, сидел несколько в стороне и говорил меньше прочих), подошёл к огню, вынул щипцами раскалённый уголёк и принялся методично раскуривать трубку. Вышло так, что пока он совершал этот бесхитростный ритуал, остальные молча наблюдали за ним, словно заворожённые. Наверное, сам ход нашей беседы предрасполагал к тому, чтобы малейшим пустякам придавалось чрезвычайное значение. К теме мы подошли в общем-то легкомысленно, и никто из нас не осмелился бы заявить, будто верит в собственную историю. Но постепенно, помимо воли рассказчиков, предмет разговора прочно завладел нашим небольшим кружком. Настало мгновение, когда каждый вдруг ощутил в своём соседе не столько поддержку, сколько источник страха и неуверенности, иными словами, мы застращали друг друга до такой степени, что раздайся стук в дверь, упади стул или мигни лампа — и все обезумели бы от ужаса. Вот в таком несколько болезненном возбуждении мы и наблюдали за тем, как Джордж Венн при помощи уголька методично раскуривает трубку.

— Сдаётся мне, друзья мои, что предмет разговора знаком вам лишь понаслышке, — проговорил он отрывисто, попыхивая дымком.

Обычно Венн говорил спокойно и медленно, почти величаво, а в тот вечер, возможно умышленно, он был как-то особенно нетороплив; затаив дыхание, все мы ждали, что же он скажет дальше.

— Выслушав все ваши рассказы, я пришёл к выводу, что никто из вас, похоже, своими глазами привидения так и не видел. Мне же — выпало такое счастье.

Последние слова он произнёс громко и как-то слишком, по-моему, многозначительно. Венн всегда говорил глуховатым басом, а тут мне и вовсе показалось, будто голос его доносится из-под земли. В какой-то момент вспышка уголька осветила лицо говорившего загадочным алым светом; затем Венн окутал себя облаком дыма и стал пробираться к своему креслу — во взглядах наших, прикованных к его фигуре, уже горел неподдельный интерес, пожалуй даже, предчувствие чего-то таинственного.

Наверное, не только у меня возникла курьёзная мысль: а что, ведь если учесть все обстоятельства и сопоставить факты, то, простите, кому же ещё, как не Джорджу Венну мудрое Провидение должно было предоставить этот чудесный шанс — вплотную соприкоснуться с миром неведомого? Дело, может быть, ещё и в том, что Венн с самого начала был для нас тёмной лошадкой; все мы знали друг друга в основном ещё со школьной скамьи, он же вошёл в наш круг сравнительно недавно. Будучи самым старшим в нашей компании, он обладал характером решительным и молчаливым; остальных же всегда отличала склонность к излишнему многословию. Венн не изображал скуку, он действительно сохранял полнейшее хладнокровие, когда все мы парили душами в высочайших сферах, и оставался безмятежен и невозмутим, пусть бы нами овладевало самое буйное веселье. Следует заметить, что Венн не поддавался всеобщему настроению — будь то возбуждение или, напротив, подавленность; мы же, совсем ещё юноши, имели обыкновение попеременно бросаться из одной крайности в другую, то преисполняясь восторгом, то погружаясь во мрак уныния.

О Венне нам было известно немного. Как и многие художники, большую часть своей жизни он провёл за границей; сейчас ему было около тридцати. Несколько лет назад он осел в Лониони и сблизился с нами — кружком совсем ещё юных джентльменов, в основном студентов художественных колледжей и давнишних друзей. Несмотря на то, что встречи наши были неподготовлены, нерегулярны и почти случайны, круг наш превратился постепенно в своего рода молодёжный клуб, объединивший людей, единых в своих склонностях и устремлениях. Время от времени мы собирались у кого-нибудь, курили трубки, спорили об искусстве, обсуждали свои достижения и делились планами, проводили боксёрские бои, фехтовали и, конечно же, осушали один за другим бокалы пунша. Мы были безумно, невообразимо молоды (о чём читатель, наверное, уже догадался) и, само собой, с радостью потеснились ради того, чтобы принять в свои ряды Джорджа Венна. В конце концов, он был опытнее, умнее, уравновешеннее всех нас и обладал массой полезной информации о художественных методах, имеющих место на континенте. Разумеется, тот факт, что Венн был совершенно непохож на остальных, и оказался основной причиной, побудившей нас принять его в свой круг без колебаний и в высшей степени благосклонно.

Да, подумал я, вот человек, который действительно видел привидение. Чем больше размышлял я об этом, тем больше утверждался во мнении, что Венн именно тот счастливчик, который должен хотя бы раз в жизни повстречать призрака. Ведь если не он, то кто же? Олимпийское спокойствие, не подверженное влиянию внешних сил, глубокий глухой бас, тяжёлый взгляд тёмных серьёзных глаз — всё выдавало в нём человека, однажды заглянувшего в бездну неведомого. Таких людей ничто не может ужаснуть в нашей бренной жизни: побывав в контакте с миром иным, они не подвластны разного рода мелочам. Если бы в комнату нашу ввели сейчас незнакомца и предложили бы ему указать пальцем на человека, возможно видевшего привидение, ни секунды не сомневаюсь в том, что его выбор естественно пал бы на Венна. Любые претензии прочих собравшихся на какой-либо авторитет в этой области были бы попросту смешны.

Внешне он мало чем от нас отличался — разве что одевался попроще, впрочем, делал он это умышленно. Как и все, наверное, студенты художественных колледжей, мы склонны были к некоторой эксцентричности в выборе туалетов и причудливой избыточности во всём, что касалось укладывания волос, подравнивания усиков и ухода за бородой. Не обладая в полной мере упомянутыми атрибутами, мы, разумеется, изо всех сил старались их себе завести — в результате появлялось нечто пушистое, но крайне недостаточное, и всегда только над верхней губой. Венн, если и был когда-либо подвержен такого рода слабостям, то сейчас от них совершенно избавился. Он никогда не появлялся в живописных ярких камзолах с огромным количеством пуговиц, к коим все мы были неравнодушны, а ходил в простом твидовом костюме, напоминая, скорее, охотника или простого обывателя, нежели человека, которому предстоит работать за мольбертом. Собственно говоря, он никогда особенно не выпячивал свою принадлежность к нашей общей профессии — в отличие, разумеется, от нас, всегда придававших излишнее значение внешней стороне своего дела. Бороды Венн не носил, выбривая лицо до синевы, хотя, судя по наличию последней, мог бы при желании украсить себя весьма буйной растительностью. Волосы он стриг коротко, причёской напоминая первого из Наполеонов; что действительно отличало его, так это прямые строгие брови, оливковый цвет кожи и правильные черты лица, также характерные для великого императора. В облике его было нечто орлиное, ростом же Венн был хоть и повыше Наполеона, но особенной полнотой и широтой в плечах не выделялся.

— Так ты видел привидение, Венн? — спросил кто-то из нас. — Это правда?

— Да, видел, — просто отвечал тот.

— И где же?

— Вот в этой студии.

По комнате пронёсся вздох изумления. Наверное, мне следовало бы сразу заметить, что в тот вечер мы сидели в студии Венна. Такая была у нас привычка — встречаться то у Фрэнка Рипли, то у Тома Торотона, то у Венна, то у меня. Всё происходило при этом без особых приготовлений и даже без приглашений: просто время от времени в нашей маленькой компании как бы проскакивала искорка, и все знали, что в назначенный вечер Фрэнк, Том или Джордж «будет у себя дома», а значит, все остальные смогут прийти его «навестить». Информация распространялась среди нас молниеносно. Мы были слишком молоды и дружны, чтобы обустраивать свои взаимоотношения с излишней помпой. Никто не ждал каких-либо особых сообщений относительно встречи, но как только наступал вечер, тотчас направлялся к другу, нисколько не сомневаясь в том, что хозяин примет его с величайшим радушием. В общем, по воле случая, в тот вечер мы сидели в студии Венна, в креслах Венна, курили табак, предложенный Венном, и попивали грог, приготовленный им же.

Была у нашего старшего друга одна особенность: он никогда не поступал так, как на его месте поступили бы все остальные. В его профессиональной жизни всё отличалось от нашего студенческого уклада. И если мы снимали себе меблированные комнаты, превращая их в студии, то Венн один занимал целый дом.

— В конце концов, стоит это не намного дороже, — объяснил он нам однажды, как всегда, очень спокойно. — Между тем, преимущества такого одиночества неисчислимы. Иногда мне нравится, очень нравится побыть в тишине; имея соседей, это, знаете ли, невозможно. Но бывает и так, что мне хочется пошуметь на славу: скажем, проверить, сохранил ли я прежнее чувство мишени, крепость нервов и зоркость глаза, и тогда я палю из револьвера часами. Иногда, ощутив вдруг потребность в физических упражнениях, я сдвигаю мебель и развлекаюсь, прыгая через неё, а то и сигаю прямо через лестничный пролёт, приземляясь со страшным грохотом (уж в этом можете не сомневаться!). Были бы в доме другие жильцы — они непременно стали бы возражать против такого рода разминок, и имели бы на то все основания. Они не вынесли бы моего соседства, я — их. Мы никогда не смогли бы договориться, в какой из дней всем нам одновременно надлежит галдеть и топать, а в какой — затаиться тише воды, ниже травы. Я ведь пробовал уже снимать квартиры и пришёл к выводу, что жизнь в них для меня неприемлема. Проходило немного времени, и хозяйка шла ко мне с предложением съехать немедленно, причём, происходило это, как правило, в ту минуту, когда и я сам готов был бежать к ней с тем же. Теперь жизнь моя устроена иначе. Мой дом — моя крепость. Крепость Венна, если вам угодно; тут мне дозволено всё: бить по барабану, играть на органе, прыгать выше головы, палить куда попало из чего попало — от духового ружья до армстронга[1] — сидеть, затаившись, или громыхать, как оркестр, исполняющий Верди, — и никто не сможет помешать мне в этом ни словом, ни делом. Дом этот, должен признаться, требует немалого внимания, а по правде сказать, вопиет о срочном ремонте — но ведь, с другой стороны, потому-то и обходится он мне так дёшево. Хозяин палец о палец не ударит, пока не истечёт срок оплаты, а ни один нормальный (я хотел сказать — уважающий себя) жилец не станет вкладывать кучу денег в обустройство развалюхи, не будучи уверен в том, что договор с ним будет продлён. Но я не привередлив; меня и такое жилище устраивает. Не смущают меня ни трещины в потолке, ни обвалившиеся карнизы, ни вздувшийся пол; покуда есть в доме лестницы, какой, право, смысл ещё и в перилах? Что же до паутины, то я к ней просто-таки неравнодушен: не мне объяснять вам, сколь живописна любая грязь. Так что здесь я и обосновался и намерен жить причём жить вполне прилично, — если удастся, конечно, заставить публику покупать мои картины. Впрочем, именно в этом и состоит ведь цель любого художника.