Я сел на следующий корабль, на котором не делал ровным счетом ничего, кроме как трясся всю дорогу от Кейп-Кода до Плимута, и так наконец достиг Англии. Там я написал несметное количество писем все моим друзьям и родичам, и милой Тилли, и дяде Бонсору. Однако единственным ответом, что я получил, стало несколько сухих строчек от адвоката моего дядюшки, в коих меня уведомляли, что неразборчивые мои каракули достигли персоны, которой были адресованы, но что более никакого общения между нами не будет и быть не может. Тут наконец я вошел во владение своей собственностью до последнего пенни, но, сдается мне, в самом скором времени умудрился всю ее растрясти в кости или в багатель[6], в кегли или в бильярд. Помню также, что не сумел нанести ни единого удара по шару в последней из перечисленных игр без того, чтобы не стукнуть моего соперника кием в грудь, опрокинув при этом метку, расколотив шаром окно, разбив выстроенные в порядке шары и разодрав зеленую ткань стола — за что и уплатил владельцу заведения совершенно немыслимое количество гиней.

Помнится, как-то днем я отправился в ювелирную лавку на Регент-стрит покупать ключ для часов — серебряных, поскольку золотые часы с репетицией успел уже где-то протрясти все тем же необъяснимым образом. Стбяла зима, я одел теплое пальто с широкими рукавами. Пока продавец подбирал ключ к моим часам, меня вдруг охватил необычайно свирепый приступ малярии и, к ужасу моему и смущению, в попытке ухватиться за прилавок, чтобы не упасть, я опрокинул поднос с бриллиантовыми кольцами. Часть из них упала на пол, остальные же — о горе мне! о мой позор! — завалились прямехонько в рукава моего пальто. Я так трясся, что словно бы нарочно затрясал бриллиантовые кольца к себе в рукава, карманы и даже ботинки. Поддавшись какому-то безотчетному порыву, я бросился бежать, но у самой двери был схвачен и доставлен, весь трясущийся, в полицейский участок, который, замечу кстати, тоже ходил ходуном. Надо сказать, в этот момент как раз случилось небольшое землетрясение, так что вместе со мной тряслась добрая половина Лондона.

Я предстал перед магистратом и, не прекращая трястись, был приговорен к предварительному заключению. После того, как я продрожал некоторое время в побеленной камере, меня, трясущегося, отвели в Центральный уголовный суд и поместили, все так же трясущегося, на скамью подсудимых по обвинению в попытке воровства частной собственности на сумму в пятнадцать сотен фунтов. Все улики говорили против меня. Адвокат мой пытался сослаться на что-то вроде «клептомании», но тщетно. Дядя Бонсор, срочно вызванный из Дувра, дал серьезные показания против меня, обрисовав меня самыми черными красками. Меня признали виновным — да, меня, невиннейшего и несчастнейшего молодого человека, какого только видала эта земля — признали виновным и приговорили к семи годам ссылки! Ужасная сцена эта и сейчас ярко стоит перед моими глазами. Решительно все в суде яростно трясли на меня головами — тряс дядя Бонсор, тряс судья, трясли все до единого зрители на галерке, а я, вцепившись одной рукой в прутья, ограждавшие скамью подсудимых, дрожал, точно десять тысяч миллионов самых натуральных осиновых листов. Голова моя раскалывалась, мозг так и кипел, и тут

я проснулся.

Я лежал в самой неудобной позе в вагоне первого класса поезда, следующего к Дувру; весь вагон ходил ходуном; масло в светильниках плескалось так, что едва не выплескивалось за край, а трости и зонтики дружно подпрыгивали в сетках над головами пассажиров. Поезд летел на всех парах, и мой кошмарный сон объяснялся всего-то навсего свирепой качкой и подпрыгиванием вагона. Тогда, сев и с невероятным облегчением протирая глаза (но в то же время судорожно хватаясь за что попало рядом — так сильно трясло поезд), я принялся вспоминать все, что снилось мне раньше или что я вообще слышал о подобных снах, привидевшихся, когда вокруг плещет море или что-нибудь сильно стучит в дверь. Размышлял я и о давно известной взаимосвязи между необычными звуками и загадочном ходом наших мыслей в глубинах подсознания. И тут до меня дошло, что в один из отрезков моего болезненного бреда, а именно, когда меня аттестовали в рекруты, я нисколечки не дрожал и не трясся. Нетрудно было увязать эту временную свободу от малярии с двумя-тремя минутами, что поезд простоял в Танбридж-Уэлс.[7] Но благодарение Небесам — все это было лишь сном!

— Этак недолго и сотрясение мозга заработать! — воскликнула сидевшая напротив меня дородная пожилая леди, намекая на толчки поезда, когда за окном появился кондуктор с криком «Ду-уувр!»

— Да, мэм, трясло куда как больше обычного, — согласился он. — Должно быть, мы не раз едва не сходили с рельс. Ну да ладно, завтра к утру все крепления как следует проверят. Добрый вечер, сэр, — это уже относилось ко мне, я хорошо знал этого кондуктора. — Веселого Рождества вам и счастливого Нового Года! Должно быть, вам надобен кэб к Снаргестоунской вилле? Эй, извозчик!

Да, мне и впрямь нужен был кэб, и в нем я и поехал. Я расплатился с кэбменом совершенно свободно, не уронив ни монетки. Когда я приехал, мистер Джейкс туг же настоял на том, чтобы принести мне в столовую чего-нибудь горячительного. На улице ведь, сказал он, «смертельный холод». Я присоединился к веселому обществу и был встречен распростертыми объятиями моей Тилли и распахнутым жилетом дядюшки Бонсора. Я принял участие в веселых играх и забавах, какие водятся на Святки. Мы все обедали вместе на Рождество, причем я преловко управлялся с супом и умело разрезал индейку, а назавтра, в «день подарков», удостоился от дядюшкиного адвоката похвал за дивный почерк, который продемонстрировал подписью на необходимом документе. И двадцать седьмого декабря тысяча восемьсот сорок шестого года я женился на моей обожаемой Тилли и собирался счастливо прожить всю оставшуюся жизнь, как вдруг

я снова проснулся

— на сей раз, по настоящему проснулся в своей кровати в Доме с Привидениями — и обнаружил, что меня просто-напросто слишком порастрясло в поезде по дороге сюда, и что не было ни свадьбы, ни Тилли, ни Мэри Ситон, ни миссис Ван Планк — никого, кроме меня и Призрака Малярии, да двух внутренних окон в Двойной Комнате, которые дребезжали, точно призраки двух часовых, желавших таким призрачным образом способствовать моей безвременной кончине и нести надо мной призрачный караул.

Призрак картинной галереи

Белинда, со свойственным ей скромным спокойствием, тотчас же откликнулась за новый призванный дух и тихим, отчетливым голосом начала:

Погасли свечи; я вошла в покой,

Томима непонятною тоской.

Там тени трепетали на стене,

Все ближе, ближе крадучись ко мне;

Сгущалась тьма, и лишь камина свет

Один старинный озарял портрет,

Монахини. Не знаю, что виной,

Мой детский страх иль полумрак ночной,

Но был портрет тот полон тайных сил —

Такие Рембрандт рисовать любил.

Скорбь мировая тенью пролегла

Вокруг ее склоненного чела,

Прозрачны были кисти тонких рук,

Сливался с темнотой ее клобук.

Мерцали угли, и в ночной тиши

Вдруг поднялась из недр моей души

Навеянная сменою теней

Старинная легенда прошлых дней.

О Юг! О неземная колыбель,

Откуда вышел первый менестрель!

О, виноградный край, что в мир принес

Романтику — дитя волшебных грез.

Я там была. Чудесным летним днем

Сияло солнце золотым огнем,

Был сонный воздух зноем напоен,

Безоблачен и ясен небосклон.

И лишь негромко шелестел прибой,

Играла рябь на глади голубой,

И волны в упоенье тихих нег

Ласкали средиземный жаркий брег.

Все было тихо; вдруг церковный звон

Рассеял полуденный мирный сон.

Дробясь в холмах, затих протяжный звук

В спокойствии, объявшем все вокруг.

Невдалеке, отчетливо видна,

Белела монастырская стена,

И спутник мой, что жизнь провел свою

В том полном песен и легенд краю,

Знал все долины и леса окрест,

Знал каждое преданье этих мест,

Поведал мне в тот безмятежный час

Старинный и причудливый рассказ:

Сей монастырь стоит здесь с давних пор

В лощине тихой меж холмов и гор.

Боярышник, как верный часовой,

Благочестивых дев хранит покой.

И с давних пор сей колокольный глас

Селянам возвещал молитвы час.

Здесь рыцарь, прежде чем уйти в поход,

Ночь у церковных проводил ворот.

Сюда сходился в праздник местный люд,

Свои дела отдать на Божий суд,

И каждый знал, что здесь всегда найдет

Он утешенье от земных невзгод.

Усталый путник, бредший средь холмов,

Там обретал приют, и стол, и кров.

Монахинь осеняла благодать —

Чудесное искусство исцелять,

Всегда хранить им завешал устав

Запас целебных снадобий и трав.

Но кто своей красой пленяла взор

Превыше всех послушниц и сестер?

Чей шаг был легок, песня так звонка,

А веки, точно крылья мотылька?

Кто та, чья жизнь недолгая была

Доселе лишена невзгод и зла

(Хотя всегда, сочувствия полна,

Чужой внимала горести она),

Чье сердце билось, верою горя?

Сестра Анжела, дочь монастыря.

Не ведая родителей своих,

Она росла среди сестер святых

И, из ребенка в деву обратясь,

Невестою Христовой нареклась.

Она следила, чтоб пред алтарем

Лампада пламенела день за днем,

И вышивкой проворная рука

Расцвечивала тонкие шелка.

Но среди всех занятий было ей

Одно других отрадней и милей —

Сбирать цветы, чтоб возлагать у ног

Пречистой Девы красочный венок.

В краю том благодатном круглый год

Земля цветами дивными цветет —

Анжеле нравилось, чтоб всяк цветок

Украсил церковь в отведенный срок.

Там летом сотни роз, за рядом ряд

Своим цветеньем радовали взгляд,

Пред алтарем без счета было их —

Пурпурных, алых, белых, золотых,